Telegram Group Search
Forwarded from scribendi
КУРС ПО ТВОРЧЕСКОМУ ПИСЬМУ ДЛЯ ДЕТЕЙ И ВЗРОСЛЫХ

Друзья!

Scribendi открывает курс по творческому письму. В рамках курса мы будем: обучаться современной актуальной поэзии; исследовать сложную ткань языка; смотреть, как текст разворачивается во времени и пространстве; погружаться в литературу разных лет и географий; осваивать многочисленные поэтические практики; искать и настраивать собственный голос; водить языковые машины; любить и делать усилие

КОМУ ПОДХОДИТ

Детям, подросткам. Знакомство с актуальными поэтическими практиками, развитие творческого мышления и когнитивных навыков, возможность овладеть языком и создать первое произведение искусства

Взрослым. Новичкам и профессионалам. Тем, кто хочет открыть новый опыт, и тем, кто давно в письме, но желает импульса, взрыва, вектора

АВТОР КУРСА

Матвей Соловьев. Поэт, редактор культурных проектов, исследователь, преподаватель, автор сборника Supermodel, постоянный автор журналов "Флаги", "Poetica", "Всеализм"

Сайт проекта и форма заявки: здесь
Связь и запись в телеграм: @soloma1008
Forwarded from scribendi
10 СЕМИНАРОВ ПО ТВОРЧЕСКОМУ ПИСЬМУ

Поэт Джек Спайсер говорит: “Помни, где ты находишься, помни, кто ты”. Поэтическое письмо помогает человеку взаимодействовать с миром: с человеческими и не-человеческими его обитателями, с ландшафтом – вещественным и звуковым. Поэтическое письмо – инструмент создания, разворачивания пространств и миров, в которых возможно желаемое взаимодействие.

Таким письмом можно овладеть

Наш курс предлагает пять тематических блоков, посвященных поэзии Сен-Жон Перса, Осипа Мандельштама, Рене Шара, Шамшада Абдуллаева и Осе Берг. Каждому блоку отводится два занятия: теоретическое, в ходе которого мы исследуем поэтические тексты заявленных авторов, и практическое – когда мы пишем, используя на практике полученные инструменты, и вместе обсуждаем написанное. Таким образом, курс предполагает 10 занятий – по два на каждый из блоков.

Что в итоге?

К концу курса студенты будут обладать широким арсеналом приемов, стилей и практик экспериментального письма, а также – коллекцией текстов, написанных в ходе занятий и готовых как для личного пользования, так и для последующей публикации.

Тематические блоки курса:

1. Сен-Жон Перс.
Миф в поэтической практике. Фигуры связывания миров (чужеземцы, торговцы, мореходы). Стратегии взаимодействия с миром: интерпретация, исследование, подражание, нахождение-в-изгнании etc;

2. Осип Мандельштам. Поэзия и архитектура. Архитектурные приемы в поэтической практике. Не-человеческая архитектура города и человеческая архитектура природы;

3. Рене Шар. Письмо и усилие. Ветхий субъект. Поэтический гнозис, свет и зрение в поэзии;

4. Шамшад Абдуллаев. Письмо и личный опыт. Наблюдение местности, практики созерцания. Поэзия и феноменология. Категория медленного как потенциального;

5. Осе Берг. Поэтический мир и его законы. Способы разворачивания пространства. Воображение и витальность. Тьма, ужас, сюрреализм.

Автор и ведущий курса:

Матвей Соловьев. Поэт, редактор культурных проектов, исследователь, преподаватель, автор сборника Supermodel, постоянный автор журналов "Флаги", "Poetica", "Всеализм"

Узнать подробней и оставить заявку: здесь
Написать преподавателю лично: @soloma1008
Написал легонький комментарий к любопытному тексту
В «Мастерской» читаем «Схолии к флейтисткам» Горбушки беликов с комментарием Матвея Соловьёва, в котором он затрагивает различные аспекты этой сложной прозы, в том числе и то, как её автор работает с формой схолий:

«… практика оставления схолий есть практика миметического соперничества автора и читателя — соперничества за обладание текстом, за его интерпретацию, за право определять, в каком контексте ему суждено сбыться. Когда я пишу комментарий к подборке Горбушки, я опрокидываю его текст на экран своего опыта и неизбежно атакую его — как любой читатель (особенно схолик) атакует читаемый текст. И чем ближе текст, чем больше к нему желание — тем более заклятыми врагами становятся читатель и автор, тем более соперническими, «эротическими» становятся их отношения. Но то – со схолиями к чужим текстам. Горбушка же оставляет схолии на полях своего письма, создавая как бы ауто-эротическую форму, что замыкает желание на себе. Рождаются сложные отношения между двумя процессуальными субъектами: «я-желающим» и «я-желаемым» — и Горбушка их не разводит, но сталкивает лбами в рамках заявленной формы».

.

<…>

Помните, что случилось с Мушей? Там было так: велено было Муше заколоть корову, любила она ее, мух с припухших век смахивала, да, раз уж велено, и заколола, не нетель давно, не так уж и жутко. Было это во мраке, не в сумерках, и пошла Муша ночевать. Но утром от коровы осталась одна голова на трапезе, да потроха в окне за забором — пошалил некто. Пошла Муша допытываться, куда корова запропастилась, но никто ничего не знал и все дружно сетовали. Но Муша с ребятками разыскала части какие были: одна нога нашлась на поляне за черным лесом, другая копытом в воде, прочие в овине и на пустыре. Но тулово так и не нашли. Правда, приснилось вскоре Муше, что сердце у кладбища захоронено, Муша сходила к месту тому и увидела, что там адамова голова заросла красным цветом, а она как раз для ума нужна. Снилось Муше всякое, где и что притаилось, кости иногда случайно находила какие-то, иногда коровьи, иногда нет, иногда вовсе невиданные, но корова так и осталась не собранной. Вся округа прознала об этой горькой истории, вот и прозвали деревню Мушино.

В углу стеклянные осколки какого-то очень светлого бутылочного цвета, как в мутноватой непроливайке, где осадок липнет к трем тонким красным кисточкам, что очень странно для медовой акварели — однако цвет ложится хорошо на разлинованные силуэты, мелкие-мелкие, словно танцуют на кончиках колотых скал в прозрачных небесах, такие требуют не столько раскраски, сколько инкрустации мазков, поцелуя в детскую плоть.

<…>
[Стихов не пишу, но пишу объемную прозу. Видимо, ее фрагменты и буду порой выкладывать чтобы и себя держать в тонусе, и здесь не теряться].

А. умирает


Снег еще лежал на полях; комья сыра, вечернее воровство которых; соли и сахара, разбившие нам желудки; постные пироги, как веревки в пчелином масле. Ледоход уничтожил мост, и мы даем здоровенный крюк, чтобы добраться засветло. Огромные колени Т. смазаны рыбьим жиром, чтобы не заскрипели, когда, впрочем, когда мы проходим сквозь это, если вы понимаете, о чем я, никому нет дела до нас и до гулких коленей Т., что, как светильники, как газовые фонари, макабрические канделябры. Вчера Т. подошел ко мне и сказал: А. умирает. Она хочет причаститься в последний раз, и Т. подворачивает ногу в рыхлом, как собственный круп, снегу, но колени возвращают ему равновесие. Странные, кобыльи колени Т., гироскопы, он стоит на них перед сном, молится, чуть подавшись вперед, как к кормушке с сеном. Дома есть хлеб и вино, говорю я, зная, к чему он клонит. До Г. около дня пути, дороги еще не хожены. Дома есть хлеб и вино, пусть помолится, выпьет и съест. Так нельзя, отвечает Т., мы должны привести его, отца, как его, К. Он скажет, конечно, слово и очень ее порадует. Он ее причастит. Я знаю, что так нельзя, отвечаю я, и мы форсируем поле там, где есть что-то похожее на дорогу.

Мой рюкзак полон воздуха. Хлебный осадок на мягких доньях, горстка глупых лепешек на всю дорогу. Нам около дня пути, говорю я, и чувствую – пролетает ангел над темным полем, над темным весенним снегом, над безымянным снегом, над жерлом заброшенного колодца. И я кричу ему, ангелу, вслед, одними бровями кричу, судорогой бровей, повторившей косу подлеска, я кричу ему, но не ртом: А. умирает, не мог бы ты, впрочем, на толстом загривке Т. полный короб печенья, ангел, но это все настоятелю, это не ангелу, нет. Я снял бы короб с горбушки Т., пошел бы с ним в рощу, возжег печенье, и ангел бы обонял. Я сказал бы ему: А. умирает, у нее в животе, ты бы знал, у нее там такой объект, в четверть третьего неба, он темный, как утренний снег, он белый такой предмет, как солнечная полынья. О, молились мы Богу в солнечное затмение, ангел, и был его образ черен и безымян! Мы коптили свою избу, ангел, по-черному, да, мы топили баню. Мы вымыли ноги А., но она уже не ходила, мы вымыли волосы А., она их не заплела, но ангел! Ты говоришь о себе, но в седьмом лице, и моя плоскостопая, да, нога забирает в ботинок снег, и он тает и жжет, и мы идем с молчаливым Т., и гнемся, как черные кочерги…

#случайный_фрагмент_романа
У моего дорожайшего (дороговатого) друга, Егора Зернова, выходит ОВИДИЙ-РОМАН. Мне повезло видеть процесс создания: наблюдать, как строчки, запиваемые капучем или бамблом (идеально – колой и чебупиццей), следуют одна за другой, проводимые бережно, но интенсивно, тысячевольтно. Егор – машинерия письма, подпольное производство, моторный отсек, процессор. Он работает в одиночку, но письмо его коллективно, и дело не в пресловутом мультинструментализме, но в каком-то квантовом навыке одновременного присутствия в разных точках (и говорения из них). Но кроме этого: радость, печаль, кураж, смех, любовь и тоска – мы все это встретим, читая текст, и то не будет поверхностным восприятием, но действительно силами, целостными феноменами, живущими внутри текста и направляющими его, потому что это письмо – живое. Чему мы и рады. Роман уже можно предзаказать.

P.S. На скрине – слив чемпионской диеты. Питайтесь так же, если хотите создать роман!
Последний привал (перед входом в Г.)

Телега, разбитая у дороги, сгодится ли для привала? Не струпья ли в ней лежат? Нездешние лепестки, лежанка, промятая в сене, и пахнет женщиной или, скажем, каким-то мужчиной, но не как у нас, а будто другим, похожим на ангела, что впился мне в пах в той силосной яме, кажется, он и сейчас живет у меня в бедре, и бедро исходит истомой, что впору ставить дренаж и оттягивать ангельский сок из темной своей мошонки, но я научился сам, без дренажа, катетера и вакуумного насоса. Порой же ангельская смола выходила сама, и я пожинал ее. Однажды я даже смешал ее с пирогом, когда мне казалось, и я был почти уверен, что А. мне совсем не родня, а как бы чужая дочка, взятая мамой до рождения нас, меня и тучного Т., когда долго не зачинался я, и А. откусила пирог и долго ела и берегла во рту, не зная, что я подослал нектар, а вечером как-то смотрела в меня, что нам захотелось в поле, и мы стыли в большой траве, не зная как поступить. Т. говорит мне: привал примиряет путника и дорогу. И мы лежим в разбитой повозке, как в колыбели, как в самоходной люльке, и солнце медленно проползает нас, что кажется: мы дрейфуем в густом окоеме поля, как черновые образчики притолочной руды, и где-то просматриваются холмы с мерцающей стенкой склона, что как бы сбоит и вдруг – пропадает, открывая пошлую, как пословица, тайну, что холм совершенно пуст, и мнимая пастораль как бы сходится в тяжелом колене Т., когда он вклинивается в повозку, как тевтонская строевая свинья, наперво продвигая ногу, упираясь в трухлявый барочный штрудель, вернее, сказал бы, в поручень, завезенный, быть может, с другой страны и наспех внедренный в тощенький круп повозки. Поле и есть ангел, Т., отвечаю я, матово-черный экран, повернутый вспять, и мы впитываем привал в свои тертые члены, горькие от дороги, и долго мнимся в телеге, пока милая А. безмятежно кончается в полынье, в накрахмаленности постели, как однажды в большой траве.

#случайный_фрагмент_романа
Странно лежать в зачарованности повозки. Бортики, крепленные косыми досками, купируют угол зрения, сообщая конструкции ту вожделенную жесткость, о которой вам скажет каждый, кто хоть раз находил в руках рубанок и молоток. Мы лежим, подложив мешки под босые головы, вкладывая подбородки в ямочки меж ключиц, отправляя туннельный взгляд вдоль бревенчатых ног, окраденных на природную гибкость, и смотрим из мглы повозки в отсыревшее поле, еще скрытое серым снегом, как в корундовое окно. Местность вливается в теплый походный склеп, омывает ноги, натруженные ходьбой, латает сапожные дыры, вызванные гвоздем, и какой-нибудь беглый элементаль, слонявшийся по окрестности, замечает наши тела в обернувшейся перспективе – с подбородков к толстым лопастям стоп, – и влага гнездится в них, превращая опытные подошвы в слои отошедшей почвы; лишь стержневые мозоли, как забивные сваи, держат распад стопы, и мы медленно отдыхаем.

#случайный_фрагмент_романа
Полчаса дремы на полусогнутых веках приносят свои плоды. Место становится местом события. Глаза, привыкшие к смахиванию в кювет даже самых простых знамений, закадычных примет, скажем, вроде прокисших ульев в лужах пчелиной крови, навыкают смотреть вовне. Я глупо спрашиваю у Т., как философ, покрытый блажью: место привала становится таковым, когда мы выбираем его, или, быть может, в пути рассеяны точки особого притяжения, куда нас и тянет лечь? Куцый оазис в огне дороги, повозка, разбитая на обочине, с треснутым колесом, взгляни, она словно выставлена градусов в сорок пять к направлению хода. Колея убегает вниз, и мы видим ее язык из туловища повозки. Наш взгляд так и тянется из нее, как глист из коровьей прямой кишки, или какая кишка у коровы, и мы требуем поворот направо, и он происходит, там, внизу, ближе к вымершему ручью, но потом, обогнув запруду, вновь забирает влево, возвращая дорогу в прежнее русло, будто кто-то вел ее по линейке, нарвался на свой же палец, но не стал исправлять, грея прихотную произвольность, как запазушную змею. Я смотрю из нутра повозки, ногами к выходу, взглядом вдоль двух прямых. Мои ноги длятся в оглоблях, натруженные ходьбой, и я сливаюсь с телегой, вытягиваюсь с ней как бы в единый луч, в унитарный вектор, и вдруг замечаю, что они, то есть эти оглобли, как-то странно направлены от меня, что срезают прыщ поворота, указывая то ли на брод, на утлые ли мостки, словом – соединяют линию до изгиба с линией после него, купируют черный крюк, как слепой аппендикс.

#случайный_фрагмент_романа
Моя подборка "Слуги Амура" мелькнула в "Дактиле". Что-то оттуда:

ПИР

Знамя уродливо, как ты его ни крути, но вот приглашают к столу: и, как бы снимая пробу, ты рот свой подносишь: то ешь, то поёшь, то с корочкой, в сливах, танк запечённый за лебедя в яблоках мнишь. В небе царит, о, призрачная, о, звезда, в желудке темно, как в ночи, в поздней, осенней, и ты окунаешь в зоб пробитый шрапнелью корпус старого Messerschmitt, сбитого под Смоленском, о, кем-то вроде тебя, кем-то, скажем, получше тебя - лучшей версией, что ли, тебя. Кем-то, кто мог бы осеменить, что ли, землю, если б, подобно Онану, топливо изливал, жёг керосин, заливал бы глаза бензином, чистым судетским спиртом, подписывал бы говном бумаги. - Так было бы лучше, но вот нам пора идти, и мы выходим из-за стола, и, боже, глухая осенняя ночь пожирает (чей?) тучный круп и (чей?) кривой позвоночник, пока мы звоним на выдуманное такси.

Спасибо за шанс и качественное соседство
Скоро повеет ладаном, и будет нам хорошо. Но сперва мы взойдем на паперть, и будет нам отвратительно. Мы, конечно, не пнем никого на паперти, хотя будет сильно хотеться, вернее, хотеться-то будет мне. Т., конечно, разжалобится, вынет шарнир из колена, заложит его в ломбард и вырученные, как он говорит, средствá, бросит в утлый стаканчик, к виску его ловко приставленный, и в колене будет дыра, и как бы зияние, и я буду смотреть сквозь него: на рождение звезд, на умирание лошадей, на то, как ощеняются суки, как телята ломают ноги, падая в ямы, как старых сторожевых кончают выстрелом в мокрый лоб. Мы, конечно, не пнем никого на паперти, но будет сильно хотеться. Меня всегда занимал вопрос. Почему, скажем, нищий стучится в дверь, и ты выносишь ему еду и выносишь воду. Почему, скажем, нищий на улице просит есть, и ты покупаешь ему. Но почему нищий сидит на паперти – и тебе хочется пнуть его. Все дело в движении, думаю я. Нищий приходит в дом, он странник, и мы принимаем его. Он продлевает наш дом в пространстве, дает ему длиться, сбивает с нас скорлупу мещанства, вливает проточную воду в затхлые наши колодцы, протягивает наш дом согласно собственному пути, посещая не только собой, но и нами все холмы и заставы, пашни, пустоши и города, что встречаются по дороге. Вынося ему пищу, мы включаемся в сеть, замыкаем себя на его фигуре, и он несет нас, и вот мы уже везде, мы больше не остов, но как бы уже процесс. Что-то похожее сообщает и городской бездомный, с тем лишь отличием, что не вытягивается в дорогу, но проводит нас закулисы полиса, напоминая, что жизнь есть и там, за вафельной стружкой гражданства, но смерти там, кстати, нет, потому что умирать – привилегия граждан, и мы умираем, накрошив на парадный саван постным, что ли, печеньем. Словом, дело в движении, да, и потому нищие на паперти омерзительны: как плесень в старом коллекторе, как затхлый воздух, статически окопались, паразитируют, и очень хочется пнуть, и я еле сдерживаю себя, пока Т. ощупывает карманы в надежде что-то найти.

#случайный_фрагмент_романа
Как ком в горле, в притворе гудит толпа, и мы продираемся сквозь нее, протискиваемся, как филипповы ослики, груженые золотом, в узенькую калитку, в то игольное ушко, что силой берется. Входим. Змеем выстроились на исповедь: шепчутся, теребят невротично бумажки, исписанные грехами; вчера вечером, завернутая, в них лежала еще колбаса, как топкий младенец, по самую шею ушедший в ясли, пристальный самородок из города, где войска. На клиросе замерли, ждут, покашливая в кулак, благословенно, мол, Царство, Отца и Сына, переминаются с ноги на ногу, снова откашливаются в разжатый, сквозящий раструб, как вакхические флейтистки, и что за манера: весь микрокосм, доступный не боле того, что мы называем тонким, хворостом черным проносится сквозь кулак, словно рот и не прикрывали, с той лишь разницей, что крупицы недуга, выпущенные пневматиком-псалмопевцем, не рассеиваются, как дробь, грянувшая с обреза, а наносят точечный, выверенный удар по ограниченной территории. Но колокол не звонит, в алтаре молчит настоятель, иерей не выходит на исповедь. За Царскими Вратами что-то вроде возни, устали все ждать, а робкий алтарник мечется у Престола, мелькает сквозь щели в иконостасе, выходит с бледным лицом. Регент срывается с места, мчится туда, в святую святых, в лоханку-кувуклию, в тайник. Голосит, срывает по волоску, посыпает голову пеплом, заламывает руки, падает в ноги, кусает там локти, и вот – открывает Врата, оставляя нам, прихожанам, непочатый экфрасис, поле непаханой крови, как бы багровый сад, насаженный на родник.

#случайный_фрагмент_романа
На месте преступления

Сверхскоростной экфрасис вылился в нас, когда регент открыл Врата. Плохо подвязанный саженец с выклеванным дуплом, он – настоятель К. – полулежал, опершись спиной на святой Престол, где должна была Евхаристия, прижигая выбоину во лбу угольком то ли ладана, то ли сахара жженого, взятого с полыньи, куда мог бы пройти состав, грузовой или пассажирский, ведь не врут, когда говорят, что священники исчезают, проваливаясь в кадило, как в ночной пентакль, в сумрачную чернильницу, и только дым остается, а больше все – никого уже нет. Увидеть – все равно что попасть под поезд, схлопнуться с ним в едва удлиненном жесте, в движении головы. Есть простой, но хороший совет на случай. Когда столкновение неизбежно, когда конь или поезд точно собьют тебя – чуть подайся вперед, лобными долями встреть тугоплавкий массив, ведь тебе остается одно – счастье от разрушения – так зачем трепетать, пусть даже сама Пангея мчится на полном ходу? Обоснуйся прочно на рельсах, встань, что ли, в стойку, ногами крепко упрись, гроздья мускул своих собери, как плоды, как смоквы или батат, лбом подайся вперед, но волосы залижи, струпья пота со лба собери, используй как гель, как лак, стань болидом, вся скорость – в статике, глупые посмеются мне, но я скажу снова, что скорость в статике, что стоящий наперевес, вытянувшийся в отлог, он и есть настоящий болид – попробуй так постоять, хлестко подавшись вперед, и ты расколешь надвое поезд, несущийся на тебя.

#случайный_фрагмент_романа
Forwarded from scribendi
Please open Telegram to view this post
VIEW IN TELEGRAM
[дописал первую главу. отредактирую — выложу pdf. пока — случайный фрагмент]



Потому любовь к образу есть любовь к прибытию поездов, что подсаживает тебя на иглу. Когда регент открыл Врата, битое лицо настоятеля бросилось мне в лицо, как лось одуревший скачет через дорогу, вминая тяжелую тушу в лобовое стекло неспешного доброхота, мирного автолюбителя, одного из последних верных механической коробке трансмиссий, обрекая на остекление глаз и кожных покровов повидавшее виды лицо, и что еще хуже – на многотысячный штраф, потому всегда бодрствуйте, ибо не знаете, впрочем, уж настоятель, опять же, лежит с пробитым лицом, и образ его возрастает, и вот уж он больше меня, он как бы выводится на экран, в том месте, где воздух твердеет в плоскости, что ли, одной. Т. говорит мне, мол, как же так, кто же его у Престола, а образ вегетативен, что маньеристски выпущенная рука образует уже побег, и барочный скол в лобовой кости, треугольная скважина, выбитая потиром, как бы пристальная деталь, для которой написано полотно, что мне становится интересно, под каким углом заходила чаша в лобовую его дугу, с какой силой был нанесен удар, сколько раз отслоился образ, грандиозный железный купол, первым снегом выпавший на пустыню, неумело обжитую пряником и кнутом. Место убийства – сад, отвечаю я. Но А. умирает, и кто причастит ее?

#случайный_фрагмент_романа
24:42 [солома] pinned «[дописал первую главу. отредактирую — выложу pdf. пока — случайный фрагмент] Потому любовь к образу есть любовь к прибытию поездов, что подсаживает тебя на иглу. Когда регент открыл Врата, битое лицо настоятеля бросилось мне в лицо, как лось одуревший скачет…»
вещество мое с той поры всегда было тихим (с)
Евгения всегда точна и внимательна🪷
Forwarded from Метажурнал
Линия, которую Матвей Соловьев развивает в своем романе, растет из его поэзии — сверхплотного визионерского письма. Воля, воображение и любовь — психические опоры поэта. Сцена, вырванная из контекста, разрастается на глазах: вот уже ноги переходят в камни, те впаяны в горизонт, горизонт умножается в перерождается по ту сторону век.

У этого мира есть основание связи — оптико-метафорические превращения. Что-то, что держит их вместе. Мир не распадается, а стремится к близости всеми своими вещами. Каждая вещь наполнена страстью к смысловому движению и становится своего рода гипертелом, существующим в многомерном пространстве. Мы не можем увидеть его целиком — мы можем только почувствовать мускульную силу невидимых движений жизни во времени.

Это особенно интересно, учитывая тот факт, что фрагмент Матвея Соловьева — это экфрасис: в тексте зашифровано описание знаменитой картины Андреа Мантеньи «Мертвый Христос» (Lamentation of Christ). Почему именно эта картина? Возможно, из-за реализованного в ней необычного композиционного принципа. Тело лежащего Христа расположено перпендикулярно плоскости. В результате такого решения линейная перспектива стала невозможна. Внешнее зрение не дает увидеть фигуру полностью, для этого нужно зрение внутреннее (здесь можно вспомнить Мело-Понти). Художнику приходится воспользоваться обратной перспективой. При этом изображение далеко от иконописного — наоборот, оно поражает своим натурализмом, своей материальной достоверностью. Матвей Соловьев фактически использует этот принцип, чтобы через оптическую метаморфозу (анаморфозу в n-мерном пространстве) показать принципиальную невозможность голой жизни и дать почувствовать проникнутость обычных вещей чем-то, что всегда находится по ту сторону зрения.

Лично мне очень близка эта поэтика. Не только потому, что греза — это отличное транспортное средство, но и потому, что это письмо кажется мне по-настоящему искренним. Картина не помещается в рамку речи, и речь вынуждена очнуться ото сна. Искажение как эстетический принцип — это нечто, что не равно формалисткой деформации. Искажение возникает от избытка чувства, которому, чтобы сбыться, жизненно необходимо будущее.

#комментарий_Евгении_Сусловой
Please open Telegram to view this post
VIEW IN TELEGRAM
2025/06/25 23:19:30
Back to Top
HTML Embed Code: