Об Ингеборг Бахман говорят как о поэтке (не забывая упомянуть связь с Целаном — тут, как и всегда, приходится выгрызать талантливых авторок у истории мужчин), но я обезумела от ее прозы и лекций. Случилось маническое ночное чтение романа «Ма́лина». Не знаю, что поразило больше — экзальтация языка, сбывшееся видение собственной смерти или то, как трагизм политического и любовного сращиваются, и текст превращается в агонию. Хотя, скорее всего, безумное совпадение чувствования и сюжета — если вообще в случае Бахман можно говорить про сюжетность — с моей «внутренней» (и частично внешней, если на то пошло) биографией.
Но, отстраняясь от личной жизни, мы — прозаицы и филологини — обратимся к «Франкфуртским лекциям» Бахман. Она проговаривает оч важную штуку об утопической природе литературы:
Но литература не в состоянии сама сказать, что она такое, и дает распознать себя только через произвол, который она тысячью способов в течение тысяч лет вершит над убогим языком, ибо у жизни есть только убогий язык, — и может противопоставить этому языку жизни только язык утопии. И сколько бы она ни старалась быть как можно ближе к своему времени и его убогому языку, нам надо радоваться ее отчаянному стремлению к языку утопическому...
и
..нам все же остается выполнить одну задачу: постараться выработать на основе нашего убогого языка тот единственный язык, что никогда еще не был правящим, но управляющий теперь нашими представлениями, и которому мы теперь подражаем. Бывает подражание в обычном, дурном, смысле, но я сейчас говорю не о нем. Бывает так же подражание — о нем говорил Якоб Буркхардт и его еще и сегодня использует консервативная критика как прием для собственного употребления или как мишень для порицания других — подражание, или реминисценция как судьба. И не это подражание я имею в виду. Мне кажется, бывает подражание языку, который мы еще только предчувствуем, которым еще не можем всецело овладеть. Мы обладаем им как фрагментом в литературном произведении, конкретизированном в той или иной строке или сцене, и облегченно вздыхаем, поняв, что сумели выразить на нем свои мысли.
Важно продолжать писать.
Если упрощать, то речь идет о языке, захваченном властным (в случае Бахман — буквально фашистским) дискурсом. Во второй половине XX в. немецкоязычные авторы работали с этим наследием, как могли: кто-то писал тексты, полностью изымая смысл, оставаясь исключительно в языковой плоскости письма, кто-то, как тот же Целан, пытались переприсвоить себе одновременно эстетический и риторический потенциал литературы, в результате чего мы имеем trauma writing (интересно смотреть на эту полярность из современного литпроцесса и видеть параллели). Целановская линия близка Бахман, но то, что она делает в своей прозе — шаг, как я это вижу, еще дальше: она пишет не из точки переприсвоения языка, но из точки упрямства, бессилия и надежды, обращенной к будущему. «Важно продолжать писать», — о том, что у нас нет литературы и языка утопии, но мы можем подражать такому письму, которым, мы надеемся, наше письмо когда-то станет.
Я крепко держусь за эту мысль: здесь, конечно, и разочарование в современной прозе, и личная претензия к своим текстам, и критичное отношение к устоявшимся стратегиям письма. Симптоматично, что уже третий год подряд почти все прочитанное не вызывает никаких эмоций — ни эстетического переживания, ни чувственного (за исключением теории, но это тема для отдельного поста). За все это время было всего три романа-исключения, Бахман — как раз третье.
Еще хорошее: экранизация «Ма́лины» Вернера Шрётера с Изабель Юппер в главной роли. Я сомневалась, что этот роман может жить в кино, но сценарий Эльфриды Елинек — оч нежная работа с оригиналом, настолько заботливая, что фильм вышел самостоятельным произведением.
Но, отстраняясь от личной жизни, мы — прозаицы и филологини — обратимся к «Франкфуртским лекциям» Бахман. Она проговаривает оч важную штуку об утопической природе литературы:
Но литература не в состоянии сама сказать, что она такое, и дает распознать себя только через произвол, который она тысячью способов в течение тысяч лет вершит над убогим языком, ибо у жизни есть только убогий язык, — и может противопоставить этому языку жизни только язык утопии. И сколько бы она ни старалась быть как можно ближе к своему времени и его убогому языку, нам надо радоваться ее отчаянному стремлению к языку утопическому...
и
..нам все же остается выполнить одну задачу: постараться выработать на основе нашего убогого языка тот единственный язык, что никогда еще не был правящим, но управляющий теперь нашими представлениями, и которому мы теперь подражаем. Бывает подражание в обычном, дурном, смысле, но я сейчас говорю не о нем. Бывает так же подражание — о нем говорил Якоб Буркхардт и его еще и сегодня использует консервативная критика как прием для собственного употребления или как мишень для порицания других — подражание, или реминисценция как судьба. И не это подражание я имею в виду. Мне кажется, бывает подражание языку, который мы еще только предчувствуем, которым еще не можем всецело овладеть. Мы обладаем им как фрагментом в литературном произведении, конкретизированном в той или иной строке или сцене, и облегченно вздыхаем, поняв, что сумели выразить на нем свои мысли.
Важно продолжать писать.
Если упрощать, то речь идет о языке, захваченном властным (в случае Бахман — буквально фашистским) дискурсом. Во второй половине XX в. немецкоязычные авторы работали с этим наследием, как могли: кто-то писал тексты, полностью изымая смысл, оставаясь исключительно в языковой плоскости письма, кто-то, как тот же Целан, пытались переприсвоить себе одновременно эстетический и риторический потенциал литературы, в результате чего мы имеем trauma writing (интересно смотреть на эту полярность из современного литпроцесса и видеть параллели). Целановская линия близка Бахман, но то, что она делает в своей прозе — шаг, как я это вижу, еще дальше: она пишет не из точки переприсвоения языка, но из точки упрямства, бессилия и надежды, обращенной к будущему. «Важно продолжать писать», — о том, что у нас нет литературы и языка утопии, но мы можем подражать такому письму, которым, мы надеемся, наше письмо когда-то станет.
Я крепко держусь за эту мысль: здесь, конечно, и разочарование в современной прозе, и личная претензия к своим текстам, и критичное отношение к устоявшимся стратегиям письма. Симптоматично, что уже третий год подряд почти все прочитанное не вызывает никаких эмоций — ни эстетического переживания, ни чувственного (за исключением теории, но это тема для отдельного поста). За все это время было всего три романа-исключения, Бахман — как раз третье.
Еще хорошее: экранизация «Ма́лины» Вернера Шрётера с Изабель Юппер в главной роли. Я сомневалась, что этот роман может жить в кино, но сценарий Эльфриды Елинек — оч нежная работа с оригиналом, настолько заботливая, что фильм вышел самостоятельным произведением.
group-telegram.com/borderlinewriting/183
Create:
Last Update:
Last Update:
Об Ингеборг Бахман говорят как о поэтке (не забывая упомянуть связь с Целаном — тут, как и всегда, приходится выгрызать талантливых авторок у истории мужчин), но я обезумела от ее прозы и лекций. Случилось маническое ночное чтение романа «Ма́лина». Не знаю, что поразило больше — экзальтация языка, сбывшееся видение собственной смерти или то, как трагизм политического и любовного сращиваются, и текст превращается в агонию. Хотя, скорее всего, безумное совпадение чувствования и сюжета — если вообще в случае Бахман можно говорить про сюжетность — с моей «внутренней» (и частично внешней, если на то пошло) биографией.
Но, отстраняясь от личной жизни, мы — прозаицы и филологини — обратимся к «Франкфуртским лекциям» Бахман. Она проговаривает оч важную штуку об утопической природе литературы:
Но литература не в состоянии сама сказать, что она такое, и дает распознать себя только через произвол, который она тысячью способов в течение тысяч лет вершит над убогим языком, ибо у жизни есть только убогий язык, — и может противопоставить этому языку жизни только язык утопии. И сколько бы она ни старалась быть как можно ближе к своему времени и его убогому языку, нам надо радоваться ее отчаянному стремлению к языку утопическому...
и
..нам все же остается выполнить одну задачу: постараться выработать на основе нашего убогого языка тот единственный язык, что никогда еще не был правящим, но управляющий теперь нашими представлениями, и которому мы теперь подражаем. Бывает подражание в обычном, дурном, смысле, но я сейчас говорю не о нем. Бывает так же подражание — о нем говорил Якоб Буркхардт и его еще и сегодня использует консервативная критика как прием для собственного употребления или как мишень для порицания других — подражание, или реминисценция как судьба. И не это подражание я имею в виду. Мне кажется, бывает подражание языку, который мы еще только предчувствуем, которым еще не можем всецело овладеть. Мы обладаем им как фрагментом в литературном произведении, конкретизированном в той или иной строке или сцене, и облегченно вздыхаем, поняв, что сумели выразить на нем свои мысли.
Важно продолжать писать.
Если упрощать, то речь идет о языке, захваченном властным (в случае Бахман — буквально фашистским) дискурсом. Во второй половине XX в. немецкоязычные авторы работали с этим наследием, как могли: кто-то писал тексты, полностью изымая смысл, оставаясь исключительно в языковой плоскости письма, кто-то, как тот же Целан, пытались переприсвоить себе одновременно эстетический и риторический потенциал литературы, в результате чего мы имеем trauma writing (интересно смотреть на эту полярность из современного литпроцесса и видеть параллели). Целановская линия близка Бахман, но то, что она делает в своей прозе — шаг, как я это вижу, еще дальше: она пишет не из точки переприсвоения языка, но из точки упрямства, бессилия и надежды, обращенной к будущему. «Важно продолжать писать», — о том, что у нас нет литературы и языка утопии, но мы можем подражать такому письму, которым, мы надеемся, наше письмо когда-то станет.
Я крепко держусь за эту мысль: здесь, конечно, и разочарование в современной прозе, и личная претензия к своим текстам, и критичное отношение к устоявшимся стратегиям письма. Симптоматично, что уже третий год подряд почти все прочитанное не вызывает никаких эмоций — ни эстетического переживания, ни чувственного (за исключением теории, но это тема для отдельного поста). За все это время было всего три романа-исключения, Бахман — как раз третье.
Еще хорошее: экранизация «Ма́лины» Вернера Шрётера с Изабель Юппер в главной роли. Я сомневалась, что этот роман может жить в кино, но сценарий Эльфриды Елинек — оч нежная работа с оригиналом, настолько заботливая, что фильм вышел самостоятельным произведением.
Но, отстраняясь от личной жизни, мы — прозаицы и филологини — обратимся к «Франкфуртским лекциям» Бахман. Она проговаривает оч важную штуку об утопической природе литературы:
Но литература не в состоянии сама сказать, что она такое, и дает распознать себя только через произвол, который она тысячью способов в течение тысяч лет вершит над убогим языком, ибо у жизни есть только убогий язык, — и может противопоставить этому языку жизни только язык утопии. И сколько бы она ни старалась быть как можно ближе к своему времени и его убогому языку, нам надо радоваться ее отчаянному стремлению к языку утопическому...
и
..нам все же остается выполнить одну задачу: постараться выработать на основе нашего убогого языка тот единственный язык, что никогда еще не был правящим, но управляющий теперь нашими представлениями, и которому мы теперь подражаем. Бывает подражание в обычном, дурном, смысле, но я сейчас говорю не о нем. Бывает так же подражание — о нем говорил Якоб Буркхардт и его еще и сегодня использует консервативная критика как прием для собственного употребления или как мишень для порицания других — подражание, или реминисценция как судьба. И не это подражание я имею в виду. Мне кажется, бывает подражание языку, который мы еще только предчувствуем, которым еще не можем всецело овладеть. Мы обладаем им как фрагментом в литературном произведении, конкретизированном в той или иной строке или сцене, и облегченно вздыхаем, поняв, что сумели выразить на нем свои мысли.
Важно продолжать писать.
Если упрощать, то речь идет о языке, захваченном властным (в случае Бахман — буквально фашистским) дискурсом. Во второй половине XX в. немецкоязычные авторы работали с этим наследием, как могли: кто-то писал тексты, полностью изымая смысл, оставаясь исключительно в языковой плоскости письма, кто-то, как тот же Целан, пытались переприсвоить себе одновременно эстетический и риторический потенциал литературы, в результате чего мы имеем trauma writing (интересно смотреть на эту полярность из современного литпроцесса и видеть параллели). Целановская линия близка Бахман, но то, что она делает в своей прозе — шаг, как я это вижу, еще дальше: она пишет не из точки переприсвоения языка, но из точки упрямства, бессилия и надежды, обращенной к будущему. «Важно продолжать писать», — о том, что у нас нет литературы и языка утопии, но мы можем подражать такому письму, которым, мы надеемся, наше письмо когда-то станет.
Я крепко держусь за эту мысль: здесь, конечно, и разочарование в современной прозе, и личная претензия к своим текстам, и критичное отношение к устоявшимся стратегиям письма. Симптоматично, что уже третий год подряд почти все прочитанное не вызывает никаких эмоций — ни эстетического переживания, ни чувственного (за исключением теории, но это тема для отдельного поста). За все это время было всего три романа-исключения, Бахман — как раз третье.
Еще хорошее: экранизация «Ма́лины» Вернера Шрётера с Изабель Юппер в главной роли. Я сомневалась, что этот роман может жить в кино, но сценарий Эльфриды Елинек — оч нежная работа с оригиналом, настолько заботливая, что фильм вышел самостоятельным произведением.
BY пограничное письмо | аня кузнецова



Share with your friend now:
group-telegram.com/borderlinewriting/183