Есть такая крайне важная и неудобная для традиционной монголоведческой школы тема.
Это вопрос отсутствия признаков монгольского языка в официальных документах монголосферы
Даже сама реконструкция "Сокровенного сказания" на "среднемонгольском"— это результат поздней интерпретации, выполненной уже после падения Монгольской империи, под нужды монгольской национальной филологии XIX–XX вв., а не результат анализа оригинального текста. Давайте разберём это системно.
Нет ни одного подлинного текста XIII века на монгольском языке, написанного монгольской рукой.
Единственный сохранившийся текст— китайская транслитерация "Сокровенного сказания" (漢字音注本) времён династии Мин (XIV в.), выполненная иероглифами с указанием чтения слогов.
Это учебный текст, адаптированный для китайских чиновников, изучающих язык монголов— без грамматических форм, суффиксов, глагольных окончаний.
Следовательно: всё, что мы называем "среднемонгольским текстом"— это реконструкция, составленная по китайским звукам и подогнанная под грамматику современного халха-монгольского и бурятского языков.
Все документы 13 века от имени монгольских ханов написаны всегда на тюркском.
Вот конкретные примеры, подтверждённые археографией:
Гуюк-хан- Папа Иннокентий IV 1246 тюркский, уйгурское письмо .
Бату- Венгерский король 1241–42 тюркский, уйгурское письмо .
Берке- Генуэзские купцы 1260-е тюркский, уйгурское письмо.
Во всех этих письмах:
лексика, синтаксис, грамматика— тюркские, ни одного признака монгольского языка, писцы— тюрки, преимущественно уйгуры, кипчаки, карлуки, содержание отражает административную норму империи: тюркский как язык управления Степью.
Советские и западные монголоведы (Поппе, Цэвэн, Лигети, Ромодин) фактически нормировали "Сокровенное сказание":
взяли китайскую звуковую запись,
подогнали её под синтаксис халха-монгольского, добавили падежные окончания, частицы, служебные слова, заменили тюркские заимствования на монгольские "корни".
"Среднемонгольский" текст выглядит грамматически цельно, но основан на постфактум подогнанной модели.
Это напоминает, как если бы мы восстанавливали "Илиаду" Гомера, имея только латинские переводы и пытаясь на их основе "реконструировать" греческий оригинал.
Тезис о среднемонгольском языке как оригинале "Сокровенного сказания"— это научно-идеологическая конструкция, созданная постфактум на основе китайской транскрипции, при полном отсутствии монгольских оригиналов XIII века.
А то, что вся ранняя дипломатия, казённое письмо и даже личные послания монгольских ханов были на тюркском— это факт, подтверждённый сохранившимися подлинниками.
Следовательно, тезис о существовании среднемонгольского литературного языка в XIII веке представляет собой научную конструкцию, не подтверждённую археографически. Он был выдвинут и закреплён в рамках становления монгольской филологии как дисциплины, а также под влиянием идеологических запросов монгольского национального возрождения XX века.
Таким образом, необходимо пересмотреть традиционные представления о лингвистической структуре Монгольской империи, признав, что тюркский язык играл ключевую роль в управлении, дипломатии и письменной культуре раннего периода, а монгольская письменность и литературная норма сложились существенно позже— в XIV–XV веках, в иной политико-культурной среде.
В таком случае, на каком языке говорили монголы Чингисхана остаётся вопросом открытым и чрезвычайно болезненным для представителей народов, официально назначенных наследниками исторических монголов- халха, бурятов и калмыков.
Это вопрос отсутствия признаков монгольского языка в официальных документах монголосферы
Даже сама реконструкция "Сокровенного сказания" на "среднемонгольском"— это результат поздней интерпретации, выполненной уже после падения Монгольской империи, под нужды монгольской национальной филологии XIX–XX вв., а не результат анализа оригинального текста. Давайте разберём это системно.
Нет ни одного подлинного текста XIII века на монгольском языке, написанного монгольской рукой.
Единственный сохранившийся текст— китайская транслитерация "Сокровенного сказания" (漢字音注本) времён династии Мин (XIV в.), выполненная иероглифами с указанием чтения слогов.
Это учебный текст, адаптированный для китайских чиновников, изучающих язык монголов— без грамматических форм, суффиксов, глагольных окончаний.
Следовательно: всё, что мы называем "среднемонгольским текстом"— это реконструкция, составленная по китайским звукам и подогнанная под грамматику современного халха-монгольского и бурятского языков.
Все документы 13 века от имени монгольских ханов написаны всегда на тюркском.
Вот конкретные примеры, подтверждённые археографией:
Гуюк-хан- Папа Иннокентий IV 1246 тюркский, уйгурское письмо .
Бату- Венгерский король 1241–42 тюркский, уйгурское письмо .
Берке- Генуэзские купцы 1260-е тюркский, уйгурское письмо.
Во всех этих письмах:
лексика, синтаксис, грамматика— тюркские, ни одного признака монгольского языка, писцы— тюрки, преимущественно уйгуры, кипчаки, карлуки, содержание отражает административную норму империи: тюркский как язык управления Степью.
Советские и западные монголоведы (Поппе, Цэвэн, Лигети, Ромодин) фактически нормировали "Сокровенное сказание":
взяли китайскую звуковую запись,
подогнали её под синтаксис халха-монгольского, добавили падежные окончания, частицы, служебные слова, заменили тюркские заимствования на монгольские "корни".
"Среднемонгольский" текст выглядит грамматически цельно, но основан на постфактум подогнанной модели.
Это напоминает, как если бы мы восстанавливали "Илиаду" Гомера, имея только латинские переводы и пытаясь на их основе "реконструировать" греческий оригинал.
Тезис о среднемонгольском языке как оригинале "Сокровенного сказания"— это научно-идеологическая конструкция, созданная постфактум на основе китайской транскрипции, при полном отсутствии монгольских оригиналов XIII века.
А то, что вся ранняя дипломатия, казённое письмо и даже личные послания монгольских ханов были на тюркском— это факт, подтверждённый сохранившимися подлинниками.
Следовательно, тезис о существовании среднемонгольского литературного языка в XIII веке представляет собой научную конструкцию, не подтверждённую археографически. Он был выдвинут и закреплён в рамках становления монгольской филологии как дисциплины, а также под влиянием идеологических запросов монгольского национального возрождения XX века.
Таким образом, необходимо пересмотреть традиционные представления о лингвистической структуре Монгольской империи, признав, что тюркский язык играл ключевую роль в управлении, дипломатии и письменной культуре раннего периода, а монгольская письменность и литературная норма сложились существенно позже— в XIV–XV веках, в иной политико-культурной среде.
В таком случае, на каком языке говорили монголы Чингисхана остаётся вопросом открытым и чрезвычайно болезненным для представителей народов, официально назначенных наследниками исторических монголов- халха, бурятов и калмыков.
ЗАГАДОЧНАЯ ГИБЕЛЬ ДЖЭБЕ-нойона в западном рейде.
Согласно "Сокровенному сказанию монголов" (§156), настоящее имя Джэбе— Жиргоадай (Jirqo'adai). Он происходил из рода тайджиутов и был врагом Темуджина в молодости. В ходе одного из сражений он поразил Чингисхана стрелой в шею. Позже, после покорения тайджиутов, он лично пришёл с повинной и признал себя стрелком. Чингисхан пощадил его и даровал имя Джэбе— "стрела"(тюркс.)
"Я тот, кто пустил стрелу, которая поразила тебя. Я пришёл признать свою вину."
(Сокровенное сказание, §156)
С этого момента Джэбе стал одним из важнейших полководцев империи. Он возглавлял завоевание Тангутского царства, государств Хорезма, Закавказья и участвовал в рейде в Восточную Европу.
В 1221–1223 гг. Джэбе и Субэдэй осуществили стратегический рейд на запад— через Северный Иран, Кавказ, Аланию, степи Крыма, половецкие земли, Русь. Кульминацией стала битва на Калке 31 мая 1223 года, в которой было разбито объединённое русско-половецкое войско. Однако при отступлении к востоку монгольский корпус вступил в конфликт с Волжской Булгарией и половцами.
Рашид ад-Дин (XIV в.): упоминает Джэбе как участника похода, но о его гибели не сообщает.
Ибн аль-Асир: отмечает поражение монголов от булгар, но без имён.
Юань-чао-биши: после похода на запад имя Джэбе не появляется.
Это даёт основание полагать, что он погиб в зоне, не охваченной регулярной восточной летописной традицией.
Новгородская первая летопись (Софийский список), под 1223 годом (6731 г. от С.М.):
"И убиша Гемя бека, князя их, половци, и погребоша его на кургане, с честью великою, якоже князя велика…"
Это единственный эпизод в русской летописной традиции, в котором упоминается гибель конкретного монгольского военачальника. Имя "Гемябек" и титул "князь" указывают на его высокий статус в монгольской армии.
Современные исследователи (Stephen Pow, 2017, В. Трепавлов) интерпретируют имя «Гемя-бек» как неверно услышанную и переданную форму имени "Джэбе".
Джэбе → тюркское Йеме-бек или Емя-бек, где
Дж→ Й или Г (типичная замена в тюркских джокающих у кипчаков, йокающих у черных клобуков и славянском коверканьи в летописи).
"Бек"— тюркский аристократический титул, аналог монгольского нойон.
Таким образом, Гемя-бек= Йеме-бек= Джэбе.
Все данные — хронологические, источниковые, ономастические— позволяют с высокой степенью уверенности утверждать:
Гемябек, убитый половцами и похороненный на кургане по Новгородской первой летописи— это и есть Джэбе-нойон, рождённый как Жиргоадай- полководец Чингисхана, прославившийся как "Стрела".
Он погиб не в Китае, не в Хорезме, не на Кавказе, а в сердце Великой Степи, на пограничье русских, кипчакских и булгарских миров, где впервые монгольская армия столкнулась с серьёзным отпором.
Согласно "Сокровенному сказанию монголов" (§156), настоящее имя Джэбе— Жиргоадай (Jirqo'adai). Он происходил из рода тайджиутов и был врагом Темуджина в молодости. В ходе одного из сражений он поразил Чингисхана стрелой в шею. Позже, после покорения тайджиутов, он лично пришёл с повинной и признал себя стрелком. Чингисхан пощадил его и даровал имя Джэбе— "стрела"(тюркс.)
"Я тот, кто пустил стрелу, которая поразила тебя. Я пришёл признать свою вину."
(Сокровенное сказание, §156)
С этого момента Джэбе стал одним из важнейших полководцев империи. Он возглавлял завоевание Тангутского царства, государств Хорезма, Закавказья и участвовал в рейде в Восточную Европу.
В 1221–1223 гг. Джэбе и Субэдэй осуществили стратегический рейд на запад— через Северный Иран, Кавказ, Аланию, степи Крыма, половецкие земли, Русь. Кульминацией стала битва на Калке 31 мая 1223 года, в которой было разбито объединённое русско-половецкое войско. Однако при отступлении к востоку монгольский корпус вступил в конфликт с Волжской Булгарией и половцами.
Рашид ад-Дин (XIV в.): упоминает Джэбе как участника похода, но о его гибели не сообщает.
Ибн аль-Асир: отмечает поражение монголов от булгар, но без имён.
Юань-чао-биши: после похода на запад имя Джэбе не появляется.
Это даёт основание полагать, что он погиб в зоне, не охваченной регулярной восточной летописной традицией.
Новгородская первая летопись (Софийский список), под 1223 годом (6731 г. от С.М.):
"И убиша Гемя бека, князя их, половци, и погребоша его на кургане, с честью великою, якоже князя велика…"
Это единственный эпизод в русской летописной традиции, в котором упоминается гибель конкретного монгольского военачальника. Имя "Гемябек" и титул "князь" указывают на его высокий статус в монгольской армии.
Современные исследователи (Stephen Pow, 2017, В. Трепавлов) интерпретируют имя «Гемя-бек» как неверно услышанную и переданную форму имени "Джэбе".
Джэбе → тюркское Йеме-бек или Емя-бек, где
Дж→ Й или Г (типичная замена в тюркских джокающих у кипчаков, йокающих у черных клобуков и славянском коверканьи в летописи).
"Бек"— тюркский аристократический титул, аналог монгольского нойон.
Таким образом, Гемя-бек= Йеме-бек= Джэбе.
Все данные — хронологические, источниковые, ономастические— позволяют с высокой степенью уверенности утверждать:
Гемябек, убитый половцами и похороненный на кургане по Новгородской первой летописи— это и есть Джэбе-нойон, рождённый как Жиргоадай- полководец Чингисхана, прославившийся как "Стрела".
Он погиб не в Китае, не в Хорезме, не на Кавказе, а в сердце Великой Степи, на пограничье русских, кипчакских и булгарских миров, где впервые монгольская армия столкнулась с серьёзным отпором.
Эпическая память об Орде, Чингисхане, Джучи и других героях XIII–XIV веков живёт преимущественно в кипчакоязычном и тюркском культурном пространстве, но практически отсутствует в халхасском фольклоре Монголии.
В тюркской степной традиции, у казахов, каракалпаков, башкир, татар, ногайцев, сибирских и крымских тюрок до сих пор сохраняются устные и полуписьменные формы исторической памяти об Орде:
шежире (родословные),
эпосы и героические предания, ономастика (например, "Джучи хан ата", "Сайын хан", "Сарайчик", "Тайбуга", "Едыге"), культ Чингизидов и батыров ордынского происхождения (например, Тохтамыш, Едыге, Кобланды и др.).
У казахов образ Чингисхана и его сыновей не чуждый, а интегральная часть сакральной истории рода и степи.
У халха-монголов, несмотря на то, что Чингисхан стал государственным символом XX века, в фольклорной традиции (до XX в.) практически отсутствует народный эпос о нём и его полководцах.
Основные эпические произведения Монголии — "Гэсэр", "Жангар" (калька тибето-бурятского и калмыцкого круга), поздние буддийские хроники — не отражают эпоху XIII века как героическую.
Сокровенное сказание монголов (1240)— не эпос, а канцелярский анонимный летописный текст, написанный в придворной среде, забытый в Монголии и обнаруженный только в Китае в XX веке.
Факт: среди халхаских эпических песен нет даже тени рассказа о походах Чингисхана, Джэбе, Субэдэя, Угэдэя, Бату или Джучи— в отличие от обильных казахских шежире и эпических сказаний.
Между тем, уход Чингизидов на запад- исторический факт.
Большинство Чингизидов, сохранивших власть, оказались в Золотой Орде, Шайбанидской Средней Азии и Крыму. Именно там эпическая традиция продолжала жить на тюркском языке.
Получается, что монгольское культурное наследие закрепилось преимущественно в тюркском мире.
Эпическая память об Орде живёт на языке Кыпчака, а не Халхи. В итоге, Чингисхан герой казахских и ногайских шежире, но не герой халхасских дастанов
Джучи и Бату— живые образы в поволжской и казахской памяти, но не в монгольском эпосе. Историческая преемственность Орды ощущается на просторах Казахстана, Татарстана, Крыма— но не в Хэнтэйской Монголии.
В тюркской степной традиции, у казахов, каракалпаков, башкир, татар, ногайцев, сибирских и крымских тюрок до сих пор сохраняются устные и полуписьменные формы исторической памяти об Орде:
шежире (родословные),
эпосы и героические предания, ономастика (например, "Джучи хан ата", "Сайын хан", "Сарайчик", "Тайбуга", "Едыге"), культ Чингизидов и батыров ордынского происхождения (например, Тохтамыш, Едыге, Кобланды и др.).
У казахов образ Чингисхана и его сыновей не чуждый, а интегральная часть сакральной истории рода и степи.
У халха-монголов, несмотря на то, что Чингисхан стал государственным символом XX века, в фольклорной традиции (до XX в.) практически отсутствует народный эпос о нём и его полководцах.
Основные эпические произведения Монголии — "Гэсэр", "Жангар" (калька тибето-бурятского и калмыцкого круга), поздние буддийские хроники — не отражают эпоху XIII века как героическую.
Сокровенное сказание монголов (1240)— не эпос, а канцелярский анонимный летописный текст, написанный в придворной среде, забытый в Монголии и обнаруженный только в Китае в XX веке.
Факт: среди халхаских эпических песен нет даже тени рассказа о походах Чингисхана, Джэбе, Субэдэя, Угэдэя, Бату или Джучи— в отличие от обильных казахских шежире и эпических сказаний.
Между тем, уход Чингизидов на запад- исторический факт.
Большинство Чингизидов, сохранивших власть, оказались в Золотой Орде, Шайбанидской Средней Азии и Крыму. Именно там эпическая традиция продолжала жить на тюркском языке.
Получается, что монгольское культурное наследие закрепилось преимущественно в тюркском мире.
Эпическая память об Орде живёт на языке Кыпчака, а не Халхи. В итоге, Чингисхан герой казахских и ногайских шежире, но не герой халхасских дастанов
Джучи и Бату— живые образы в поволжской и казахской памяти, но не в монгольском эпосе. Историческая преемственность Орды ощущается на просторах Казахстана, Татарстана, Крыма— но не в Хэнтэйской Монголии.
Вторая победа чжурчжэней: забытая история подчинения Монголии
Мы помним, как монголы сокрушили чжурчжэней. Но забыли, что спустя четыре столетия потомки чжурчжэней сокрушили монголов— и властвовали над ними дольше, чем длилась сама империя Чингисхана.
В истории монгольского мира завоевание империи Цзинь (1115–1234), основанной чжурчжэнями, занимает почётное место. Победы Чингисхана и Угэдэя над этой развитой и укреплённой северокитайской державой вошли в канон национальной памяти. В массовом представлении- это доказательство величия, силы и исторической миссии Монголии как центра кочевой державности.
Однако за пределами этого мифа остаётся второй акт той же драмы. Куда менее удобный для национального самосознания.
Потомки чжурчжэней, трансформировавшиеся в маньчжуров, основали в XVII веке новую империю— Цин (1644–1911). Её становление сопровождалось экспансией на север, и в 1691 году, после серии конфликтов с ойратами (Джунгарским ханством), халхаские ханы официально приняли вассалитет цинского императора Канси. Это решение было закреплено на съезде в Долонноре и сопровождалось выдачей чинов, даров и прав на внутреннее самоуправление в обмен на политическую лояльность.
Фактически, Монголия, как историческое пространство перестала быть субъектом и стала объектом китайской (маньчжурской) власти на более чем два века.
Цинское правление установило жёсткую вертикаль:
Монголия была поделена на аймаки и сомоны, включена в этно-административную систему «внешних владений».
Военные силы халхаских князей были ограничены.
Вся политическая активность монголов подменялась патронажем тибетского буддизма
Память о Чингисхане— потенциальном символе независимости намеренно подавлялась. До конца XIX века даже его имя в официальных текстах почти не упоминается.
Иронично, что именно те, кого Чингисхан победил в XIII веке пришли через века, чтобы не просто взять реванш, но и властвовать дольше, чем длилась сама Орда.
Монгольская и постсоветская историография, как и массовое национальное самосознание тщательно сохраняет память о победе над Цзинь.
Но практически не артикулирует историческую капитуляцию перед маньчжурами. Это амнезия объяснима:
победы— часть национального мифа
поражения — источник коллективного стыда.
Однако без этого второго акта история становится мифом, а миф— орудием политической иллюзии.
История монголов— это не только триумф XIII века, но и два века забывания, подчинения и стирания собственной памяти.
Понимание этого цикла, от победы над чжурчжэнями до власти их потомков— открывает путь к более зрелой исторической рефлексии.
Мы помним, как монголы сокрушили чжурчжэней. Но забыли, что спустя четыре столетия потомки чжурчжэней сокрушили монголов— и властвовали над ними дольше, чем длилась сама империя Чингисхана.
В истории монгольского мира завоевание империи Цзинь (1115–1234), основанной чжурчжэнями, занимает почётное место. Победы Чингисхана и Угэдэя над этой развитой и укреплённой северокитайской державой вошли в канон национальной памяти. В массовом представлении- это доказательство величия, силы и исторической миссии Монголии как центра кочевой державности.
Однако за пределами этого мифа остаётся второй акт той же драмы. Куда менее удобный для национального самосознания.
Потомки чжурчжэней, трансформировавшиеся в маньчжуров, основали в XVII веке новую империю— Цин (1644–1911). Её становление сопровождалось экспансией на север, и в 1691 году, после серии конфликтов с ойратами (Джунгарским ханством), халхаские ханы официально приняли вассалитет цинского императора Канси. Это решение было закреплено на съезде в Долонноре и сопровождалось выдачей чинов, даров и прав на внутреннее самоуправление в обмен на политическую лояльность.
Фактически, Монголия, как историческое пространство перестала быть субъектом и стала объектом китайской (маньчжурской) власти на более чем два века.
Цинское правление установило жёсткую вертикаль:
Монголия была поделена на аймаки и сомоны, включена в этно-административную систему «внешних владений».
Военные силы халхаских князей были ограничены.
Вся политическая активность монголов подменялась патронажем тибетского буддизма
Память о Чингисхане— потенциальном символе независимости намеренно подавлялась. До конца XIX века даже его имя в официальных текстах почти не упоминается.
Иронично, что именно те, кого Чингисхан победил в XIII веке пришли через века, чтобы не просто взять реванш, но и властвовать дольше, чем длилась сама Орда.
Монгольская и постсоветская историография, как и массовое национальное самосознание тщательно сохраняет память о победе над Цзинь.
Но практически не артикулирует историческую капитуляцию перед маньчжурами. Это амнезия объяснима:
победы— часть национального мифа
поражения — источник коллективного стыда.
Однако без этого второго акта история становится мифом, а миф— орудием политической иллюзии.
История монголов— это не только триумф XIII века, но и два века забывания, подчинения и стирания собственной памяти.
Понимание этого цикла, от победы над чжурчжэнями до власти их потомков— открывает путь к более зрелой исторической рефлексии.
Слово ТОВАРИЩ нередко ошибочно связывают с товаром, как будто оно изначально означало торгового партнёра. Но это позднее недоразумение, не имеющее отношения к его настоящему происхождению. В действительности "товарищ" восходит к древнерусскому слову "товарище", обозначавшему военный стан, лагерь, обоз. Это было временное место сбора воинов, своего рода походное братство. Словообразовательные элементы здесь говорят сами за себя: "то-" указывает на принадлежность, "вар" связано с объединением (как в словах варяг, воринг, варяжский), а суффикс "-ище" придаёт коллективное значение. Таким образом, товарищ— это не тот, кто владеет товаром, а тот, кто рядом в лагере, в строю, на поле брани. Человек твоего лагеря, твой боевой спутник.
Похожая модель социального братства существовала и в тюркском и монгольском мире. Там основным словом было "нөкер"(нукер) — это не просто слуга, а личный спутник хана, человек, связанный не кровью, а верностью. Он мог быть выходцем из низов, но если он доказывал преданность, его место было рядом с правителем. У казахов и других тюркских народов есть также слово "жолдас"— букв. спутник по дороге, но в старом смысле — это боевой соратник, попутчик по судьбе, то есть ближний. Все эти слова говорят об одном и том же типе связи— связи людей, которые идут рядом в общем деле, чаще всего в деле военном.
Для западной Европы подобным словом было латинское comes (множественное comites)— тот, кто идёт рядом, спутник. В Римской империи это слово означало приближённого императора, спутника в походах и делах. Со временем comes стал титулом, превратился в графа— по-французски comte, по-английски count. Но смысл остался прежним: граф изначально это не просто землевладелец, а спутник короля, его боевой и политический соратник. Так же как нөкер у хана и товарищ(дружинник) у князя. Это фигуры одного порядка и все— ближайшие, испытанные, равные по духу.
Когда в 1917 году большевики сделали товарища официальным обращением, они тем самым отказались от сословных форм господин, барин, сударь и вернулись к старому, глубинному слову. Это был не просто идеологический жест, а интуитивное восстановление древнего архетипа— братства людей, объединённых не происхождением и не богатством, а общим лагерем, общим делом, общей борьбой. Товарищ— это не абстрактный гражданин, а человек, идущий рядом, плечо к плечу.
Важно понимать и разграничить: тюркское слово tavar (тавар), означающее имущество, скот, действительно стало основой русского слова товар. Но оно не имеет никакой связи с "товарищем". Эти два слова похожи только внешне, но лексически и исторически совершенно разные. Один— из мира рынка, другой— из мира рати.
Таким образом, "товарищ"— это древнее слово, пришедшее из эпохи, когда основой человеческой связи было не торг и не статус, а боевое братство и дорога, пройденная вместе. Его корни уходят в дружины Руси, в стан монгольского хана, в латинские комиты Карла Великого. Это слово несёт в себе память о тех союзах, где доверие значило больше власти, и верность больше денег.
И сегодня, даже в мирной речи, оно сохраняет свою изначальную силу— силу рядом стоящего.
Похожая модель социального братства существовала и в тюркском и монгольском мире. Там основным словом было "нөкер"(нукер) — это не просто слуга, а личный спутник хана, человек, связанный не кровью, а верностью. Он мог быть выходцем из низов, но если он доказывал преданность, его место было рядом с правителем. У казахов и других тюркских народов есть также слово "жолдас"— букв. спутник по дороге, но в старом смысле — это боевой соратник, попутчик по судьбе, то есть ближний. Все эти слова говорят об одном и том же типе связи— связи людей, которые идут рядом в общем деле, чаще всего в деле военном.
Для западной Европы подобным словом было латинское comes (множественное comites)— тот, кто идёт рядом, спутник. В Римской империи это слово означало приближённого императора, спутника в походах и делах. Со временем comes стал титулом, превратился в графа— по-французски comte, по-английски count. Но смысл остался прежним: граф изначально это не просто землевладелец, а спутник короля, его боевой и политический соратник. Так же как нөкер у хана и товарищ(дружинник) у князя. Это фигуры одного порядка и все— ближайшие, испытанные, равные по духу.
Когда в 1917 году большевики сделали товарища официальным обращением, они тем самым отказались от сословных форм господин, барин, сударь и вернулись к старому, глубинному слову. Это был не просто идеологический жест, а интуитивное восстановление древнего архетипа— братства людей, объединённых не происхождением и не богатством, а общим лагерем, общим делом, общей борьбой. Товарищ— это не абстрактный гражданин, а человек, идущий рядом, плечо к плечу.
Важно понимать и разграничить: тюркское слово tavar (тавар), означающее имущество, скот, действительно стало основой русского слова товар. Но оно не имеет никакой связи с "товарищем". Эти два слова похожи только внешне, но лексически и исторически совершенно разные. Один— из мира рынка, другой— из мира рати.
Таким образом, "товарищ"— это древнее слово, пришедшее из эпохи, когда основой человеческой связи было не торг и не статус, а боевое братство и дорога, пройденная вместе. Его корни уходят в дружины Руси, в стан монгольского хана, в латинские комиты Карла Великого. Это слово несёт в себе память о тех союзах, где доверие значило больше власти, и верность больше денег.
И сегодня, даже в мирной речи, оно сохраняет свою изначальную силу— силу рядом стоящего.
Қан шықпас, мал шығар
Насилие и справедливость в казахской степи
Казахская степь, внешне ассоциируемая с воинственной культурой, на деле выработала тонко сбалансированную систему управления конфликтом, в которой убийство не воспринималось как проявление силы, а напротив, как нерациональный и чрезвычайно затратный поступок. Человеческая жизнь в этом устройстве имела определённую цену, выраженную в куне— компенсации, выплачиваемой семье погибшего. За взрослого свободного мужчину эта компенсация составляла- девяносто шесть кобыл или тысячу овец, за женщину вдвое меньше, за раба кун не полагался вовсе.
Но за чингизида-торе 600 кобыл(!)
Это была не абстрактная оценка, а конкретная норма, подкреплённая всей системой общественных ожиданий и экономических обязательств. Причём выплачивал кун не сам убийца, а его род— ата-бала, мужское родовое ядро, чья ответственность считалась коллективной и солидарной. Если выплата не происходила в течение года, в силу вступал қанкек— кровная месть, предоставлявшая правосудие не суду, а родственному воздаянию.
Убийство означало не завершение, а катастрофическое обострение конфликта. Оно влекло за собой репутационные потери, угрозу раздора, истощение ресурса и, главное, разрушение той самой структуры, на которую опиралась кочевая стабильность- на весь род. В глазах степного сообщества человек никогда не существовал сам по себе. Он представлял не себя лично, а всю франшизу рода, являлся её лицензиатом и гарантом. Его поступки, особенно преступления, автоматически становились делом всей фамилии. Эта франшиза не была метафорой, она определяла включённость человека в горизонт взаимных обязательств и защищённости. Убийца в степи— это не просто человек с ножом или с сойылом, а узел в сети предсказуемых последствий, влекущих за собой выплаты, переговоры, угрозы, вмешательство старших, а в случае невозврата— ответный удар.
Такое понимание ответственности выстраивало два устойчивых защитных механизма. Первый— это превентивное вмешательство старейшин, посредников и советников ещё до эскалации. Второй— стремление как можно скорее уладить конфликт компенсацией, чтобы не превратить случайную вспышку в долговую вражду между двумя родами. Убийство означало удар не по противнику, а по себе. Это была форма банкротства, отягощённая не только потерей репутации, но и ослаблением хозяйства, а иногда— утратой внутреннего согласия в роде. В степной логике преступление было не торжеством силы, а просчётом, за который расплачивались десятки человек.
Именно поэтому бытовые травмы не доводились до уровня куна. Ушибы, порезы, даже переломы— всё это чаще всего замалчивалось, улаживалось в частном порядке или компенсировалось скромным айыпом. Эти случаи не поднимались до конфликта родов, потому что не входили в ту невидимую границу, за которой начиналась ответственность франшизы. Родовая система не включала их в сферу своей защиты и не отвечала за синяк так, как за кровь. Чем ниже ущерб, тем выше терпимость. Это была не жестокость, а рациональная экономия вражды.
В конечном счёте казахское право основывалось не на насилии и страхе, а на сдерживании, просчёте и долге. Оно не поощряло мщение, но и не упраздняло его, предлагая альтернативу в виде точных выплат, структурированной репутации и коллективной памяти. Степной закон не был писан, но соблюдался с такой силой, с какой сегодня исполняются договоры. Его цель заключалась не в наказании, а в удержании мира. Насилие в этой системе становилось крайней формой издержек— всегда возможной, но всегда проигрышной.
Насилие и справедливость в казахской степи
Казахская степь, внешне ассоциируемая с воинственной культурой, на деле выработала тонко сбалансированную систему управления конфликтом, в которой убийство не воспринималось как проявление силы, а напротив, как нерациональный и чрезвычайно затратный поступок. Человеческая жизнь в этом устройстве имела определённую цену, выраженную в куне— компенсации, выплачиваемой семье погибшего. За взрослого свободного мужчину эта компенсация составляла- девяносто шесть кобыл или тысячу овец, за женщину вдвое меньше, за раба кун не полагался вовсе.
Но за чингизида-торе 600 кобыл(!)
Это была не абстрактная оценка, а конкретная норма, подкреплённая всей системой общественных ожиданий и экономических обязательств. Причём выплачивал кун не сам убийца, а его род— ата-бала, мужское родовое ядро, чья ответственность считалась коллективной и солидарной. Если выплата не происходила в течение года, в силу вступал қанкек— кровная месть, предоставлявшая правосудие не суду, а родственному воздаянию.
Убийство означало не завершение, а катастрофическое обострение конфликта. Оно влекло за собой репутационные потери, угрозу раздора, истощение ресурса и, главное, разрушение той самой структуры, на которую опиралась кочевая стабильность- на весь род. В глазах степного сообщества человек никогда не существовал сам по себе. Он представлял не себя лично, а всю франшизу рода, являлся её лицензиатом и гарантом. Его поступки, особенно преступления, автоматически становились делом всей фамилии. Эта франшиза не была метафорой, она определяла включённость человека в горизонт взаимных обязательств и защищённости. Убийца в степи— это не просто человек с ножом или с сойылом, а узел в сети предсказуемых последствий, влекущих за собой выплаты, переговоры, угрозы, вмешательство старших, а в случае невозврата— ответный удар.
Такое понимание ответственности выстраивало два устойчивых защитных механизма. Первый— это превентивное вмешательство старейшин, посредников и советников ещё до эскалации. Второй— стремление как можно скорее уладить конфликт компенсацией, чтобы не превратить случайную вспышку в долговую вражду между двумя родами. Убийство означало удар не по противнику, а по себе. Это была форма банкротства, отягощённая не только потерей репутации, но и ослаблением хозяйства, а иногда— утратой внутреннего согласия в роде. В степной логике преступление было не торжеством силы, а просчётом, за который расплачивались десятки человек.
Именно поэтому бытовые травмы не доводились до уровня куна. Ушибы, порезы, даже переломы— всё это чаще всего замалчивалось, улаживалось в частном порядке или компенсировалось скромным айыпом. Эти случаи не поднимались до конфликта родов, потому что не входили в ту невидимую границу, за которой начиналась ответственность франшизы. Родовая система не включала их в сферу своей защиты и не отвечала за синяк так, как за кровь. Чем ниже ущерб, тем выше терпимость. Это была не жестокость, а рациональная экономия вражды.
В конечном счёте казахское право основывалось не на насилии и страхе, а на сдерживании, просчёте и долге. Оно не поощряло мщение, но и не упраздняло его, предлагая альтернативу в виде точных выплат, структурированной репутации и коллективной памяти. Степной закон не был писан, но соблюдался с такой силой, с какой сегодня исполняются договоры. Его цель заключалась не в наказании, а в удержании мира. Насилие в этой системе становилось крайней формой издержек— всегда возможной, но всегда проигрышной.
ГОСУДАРСТВО, как форма самоорганизации: почему русские и казахи служат, а не образуют диаспоры
У русских, в отличие от большинства этнических общностей, роль главной формы коллективной самоорганизации исполняет не клан и не землячество, а государство. Это не просто институт власти— это среда, в которой реализуется личная и групповая идентичность. Служение государству, участие в его вертикали, принятие его порядка— это то, что структурирует русскую политическую культуру.
Казахи во многом разделяют этот архетип. В отличие от кавказских, ближневосточных или южноазиатских народов, для которых за границей важнейшую роль играют диаспоральные кланы, землячества, родственные сети, казахи крайне редко создают этнические диаспоры. Вместо этого— с готовностью встраиваются в государственные структуры той страны, где находятся. Особенно это видно в Российской Федерации: представители казахской национальности устойчиво и эффективно представлены в силовых, административных и надзорных органах— в МВД, прокуратуре, налоговой, судебной системе.
Причина этой особенности— историческая. И русские, и казахи— потомки одной политической школы, одной логики власти. Это империя Чингисхана, где верность и служба значили больше, чем кровь и происхождение. В той системе продвижение по рангу было возможно не по праву рода, а по личной лояльности, храбрости, полезности. Присягавший входил в вертикаль, вне зависимости от племени. Именно это наследие- вертикаль службы, а не горизонт клана стало основой для будущей российской и казахской государственности.
Советская модель лишь институционализировала этот инстинкт. Служба в органах, инженерия, армия, администрация— стали естественными каналами для реализации как русской, так и казахской энергии. Потому что оба народа— не диаспоральные, а государственно-ориентированные. Их объединяет присяга, а не родословная.
У русских, в отличие от большинства этнических общностей, роль главной формы коллективной самоорганизации исполняет не клан и не землячество, а государство. Это не просто институт власти— это среда, в которой реализуется личная и групповая идентичность. Служение государству, участие в его вертикали, принятие его порядка— это то, что структурирует русскую политическую культуру.
Казахи во многом разделяют этот архетип. В отличие от кавказских, ближневосточных или южноазиатских народов, для которых за границей важнейшую роль играют диаспоральные кланы, землячества, родственные сети, казахи крайне редко создают этнические диаспоры. Вместо этого— с готовностью встраиваются в государственные структуры той страны, где находятся. Особенно это видно в Российской Федерации: представители казахской национальности устойчиво и эффективно представлены в силовых, административных и надзорных органах— в МВД, прокуратуре, налоговой, судебной системе.
Причина этой особенности— историческая. И русские, и казахи— потомки одной политической школы, одной логики власти. Это империя Чингисхана, где верность и служба значили больше, чем кровь и происхождение. В той системе продвижение по рангу было возможно не по праву рода, а по личной лояльности, храбрости, полезности. Присягавший входил в вертикаль, вне зависимости от племени. Именно это наследие- вертикаль службы, а не горизонт клана стало основой для будущей российской и казахской государственности.
Советская модель лишь институционализировала этот инстинкт. Служба в органах, инженерия, армия, администрация— стали естественными каналами для реализации как русской, так и казахской энергии. Потому что оба народа— не диаспоральные, а государственно-ориентированные. Их объединяет присяга, а не родословная.
СЛУЖБА, КАК ГЛАВНЫЙ ЕВРАЗИЙСКИЙ ИМПЕРАТИВ:
от ханской присяги до формулы "Служу Советскому Союзу!"
I. Верность как выше рода: монгольское основание
В основании евразийской политической культуры— не культ крови и не автономия личности, а иерархия долга. Это чётко выражено в Сокровенном сказании монголов (1240), где Чингисхан поднимает не родовитых, а верных:
«Ты был не мой родич, но ты служил мне верно, и я счёл тебя сыном»
(Сокровенное сказание монголов, §180)
Здесь служба заменяет происхождение, а личная преданность— основу легитимности. Таким был базовый код империи: не род, не племя, а приказ и верная служба.
II. Московская Русь: служба как социальная и правовая норма
С XV века в Московии закладывается правовая модель, где служба определяет положение человека:
«А служилым людям давать жалованье, а неслужилым— оброк»
(Соборное уложение 1649 года, гл. XX)
Землевладелец без службы— обременение для государства. Служилый— его опора. Это порождает особый тип общества: государево сословие, где судьба определяется выправкой и боеспособностью, а не происхождением.
III. Петровская реформа: служба вместо дворянства
Табель о рангах (1722)— пиковое выражение идеи службы как основы социального движения. Пётр I превращает службу в механизм государственного конструирования элиты:
«По достижении 8 класса жаловать дворянство потомственное»
(Табель о рангах, ст. 14)
Теперь не род определяет дворянство, а выслуга. Служба становится институционализированной лестницей лояльности. Не по крови— по рангу.
IV. СССР: вершина и синтез
Советский Союз, вопреки внешней риторике «власти народа», выстраивается по глубоко евразийскому принципу: принадлежность к государству реализуется через службу. Эмблематичная формула «Служу Советскому Союзу!»
содержит в себе не просто патриотизм, а предельно сжатую формулу идентичности. Она отражает:
включённость в иерархию,
безусловную лояльность центру,
отказ от частного ради целого.
Эта формула— не советское изобретение, а наследие тысячи лет евразийской традиции, где служба— это и долг, и признание, и право на жизнь.
От туменов Чингисхана до генералов Красной армии, от стрелецкого головы до председателя сельсовета— служилый человек остаётся главным носителем евразийского порядка.
Государство здесь— не контракт и не клуб. Это вертикаль обязательств, в которую входят по рангу, по присяге и по делу.
Сказать: «Служу Советскому Союзу»— значило не просто подчиниться, а признать себя частью исторического механизма, идущего от древних законов Великой Степи.
от ханской присяги до формулы "Служу Советскому Союзу!"
I. Верность как выше рода: монгольское основание
В основании евразийской политической культуры— не культ крови и не автономия личности, а иерархия долга. Это чётко выражено в Сокровенном сказании монголов (1240), где Чингисхан поднимает не родовитых, а верных:
«Ты был не мой родич, но ты служил мне верно, и я счёл тебя сыном»
(Сокровенное сказание монголов, §180)
Здесь служба заменяет происхождение, а личная преданность— основу легитимности. Таким был базовый код империи: не род, не племя, а приказ и верная служба.
II. Московская Русь: служба как социальная и правовая норма
С XV века в Московии закладывается правовая модель, где служба определяет положение человека:
«А служилым людям давать жалованье, а неслужилым— оброк»
(Соборное уложение 1649 года, гл. XX)
Землевладелец без службы— обременение для государства. Служилый— его опора. Это порождает особый тип общества: государево сословие, где судьба определяется выправкой и боеспособностью, а не происхождением.
III. Петровская реформа: служба вместо дворянства
Табель о рангах (1722)— пиковое выражение идеи службы как основы социального движения. Пётр I превращает службу в механизм государственного конструирования элиты:
«По достижении 8 класса жаловать дворянство потомственное»
(Табель о рангах, ст. 14)
Теперь не род определяет дворянство, а выслуга. Служба становится институционализированной лестницей лояльности. Не по крови— по рангу.
IV. СССР: вершина и синтез
Советский Союз, вопреки внешней риторике «власти народа», выстраивается по глубоко евразийскому принципу: принадлежность к государству реализуется через службу. Эмблематичная формула «Служу Советскому Союзу!»
содержит в себе не просто патриотизм, а предельно сжатую формулу идентичности. Она отражает:
включённость в иерархию,
безусловную лояльность центру,
отказ от частного ради целого.
Эта формула— не советское изобретение, а наследие тысячи лет евразийской традиции, где служба— это и долг, и признание, и право на жизнь.
От туменов Чингисхана до генералов Красной армии, от стрелецкого головы до председателя сельсовета— служилый человек остаётся главным носителем евразийского порядка.
Государство здесь— не контракт и не клуб. Это вертикаль обязательств, в которую входят по рангу, по присяге и по делу.
Сказать: «Служу Советскому Союзу»— значило не просто подчиниться, а признать себя частью исторического механизма, идущего от древних законов Великой Степи.
ИМПЕРАТОР, как представитель служилого сословия: образ власти в евразийской традиции
В политической культуре евразийских обществ власть традиционно понималась не как привилегия, а как форма высшей службы. В отличие от западной феодальной модели, где монарх— верховный сеньор с правом даровать и не служить, в тюркско-монгольской традиции, а затем и в Московии, глава государства мыслился прежде всего как исполнитель воли рода, закона, народа или высшего принципа.
Эта установка имела прямое отражение в социальных институтах:
В ордынской традиции— хан должен был быть «справедлив» и лично возглавлять военные и судебные действия.
На Москве— царь был слугою Божиим и государства, и обязан был лично вершить суд и требовать верной службы.
В имперской России и в СССР— государь и генсек рассматривались как верховные служащие, чья власть легитимна лишь при выполнении долга.
Выражение Александра I в конце его правления, записанное современниками, звучало следующим образом:
«Солдату после 25 лет службы дают вольную. Я, как император, отслужил свой срок и имею право уйти».
(Цит. по: Мартос А.И. Воспоминания. СПб., 1870)
Это не просто высказывание монарха, уставшего от власти. Это акт отождествления высшего правителя с человеком службы. Император не воспринимается как владыка по праву крови, но как тот, кто «отбывает службу» в пользу государства— в точности как офицер или чиновник.
Такое понимание согласуется с Петровским учреждением Табели о рангах (1722), где государственная служба становится основой социальной иерархии, а продвижение— вопросом заслуги и выслуги, а не рождения.
В советской системе это понимание службы усиливается и демократизируется. Лидер государства не именуется царём или вождём, а обозначается как товарищ, председатель, первый среди равных, чья власть оправдана исключительно трудом и заслугой.
Сталин в выступлениях регулярно подчёркивал:
«Я— лишь скромный ученик Ленина. Служу делу партии и народа»
(см. «Речь на XVIII съезде ВКП(б)», 1939)
Идеологема «Служу трудовому народу!», закреплённая как нормативная формула в армии и госаппарате, представляет собой распространение логики службы на всю вертикаль власти, от солдата до председателя Совнаркома.
Таким образом, как в монгольском ясаке, так и в Соборном уложении 1649 г., и в Табели о рангах, и в поздней сталинской риторике мы видим единый правовой архетип:
Верховная власть в евразийской традиции— это не автономия, а служебное звание.
Она требует не столько происхождения, сколько подчинения высшему долгу. Правитель— это служилый человек, чей срок— это жизнь в структуре обязательств.
И это— глубинный код евразийской государственности.
В политической культуре евразийских обществ власть традиционно понималась не как привилегия, а как форма высшей службы. В отличие от западной феодальной модели, где монарх— верховный сеньор с правом даровать и не служить, в тюркско-монгольской традиции, а затем и в Московии, глава государства мыслился прежде всего как исполнитель воли рода, закона, народа или высшего принципа.
Эта установка имела прямое отражение в социальных институтах:
В ордынской традиции— хан должен был быть «справедлив» и лично возглавлять военные и судебные действия.
На Москве— царь был слугою Божиим и государства, и обязан был лично вершить суд и требовать верной службы.
В имперской России и в СССР— государь и генсек рассматривались как верховные служащие, чья власть легитимна лишь при выполнении долга.
Выражение Александра I в конце его правления, записанное современниками, звучало следующим образом:
«Солдату после 25 лет службы дают вольную. Я, как император, отслужил свой срок и имею право уйти».
(Цит. по: Мартос А.И. Воспоминания. СПб., 1870)
Это не просто высказывание монарха, уставшего от власти. Это акт отождествления высшего правителя с человеком службы. Император не воспринимается как владыка по праву крови, но как тот, кто «отбывает службу» в пользу государства— в точности как офицер или чиновник.
Такое понимание согласуется с Петровским учреждением Табели о рангах (1722), где государственная служба становится основой социальной иерархии, а продвижение— вопросом заслуги и выслуги, а не рождения.
В советской системе это понимание службы усиливается и демократизируется. Лидер государства не именуется царём или вождём, а обозначается как товарищ, председатель, первый среди равных, чья власть оправдана исключительно трудом и заслугой.
Сталин в выступлениях регулярно подчёркивал:
«Я— лишь скромный ученик Ленина. Служу делу партии и народа»
(см. «Речь на XVIII съезде ВКП(б)», 1939)
Идеологема «Служу трудовому народу!», закреплённая как нормативная формула в армии и госаппарате, представляет собой распространение логики службы на всю вертикаль власти, от солдата до председателя Совнаркома.
Таким образом, как в монгольском ясаке, так и в Соборном уложении 1649 г., и в Табели о рангах, и в поздней сталинской риторике мы видим единый правовой архетип:
Верховная власть в евразийской традиции— это не автономия, а служебное звание.
Она требует не столько происхождения, сколько подчинения высшему долгу. Правитель— это служилый человек, чей срок— это жизнь в структуре обязательств.
И это— глубинный код евразийской государственности.
Продолжим рассуждать о государстве и службе в евразийской парадигме.
В современной евразийской политике ощущается фундаментальный дефицит легитимности, который нельзя восполнить ни экономическим ростом, ни аппаратной стабильностью. Его корень — в утрате института присяги как формы политического признания государства народом. Современные лидеры в постсоветском пространстве, будь то президенты или "отцы нации"— остаются в логике биев: влиятельных, признанных, способных карать и миловать, но не обладающих подлинным суверенитетом в феодально-государственном смысле. Бий может быть могуществен, но он не государь. Он не получил клятву народа.
В традиционной степной и русской политике суверенитет рождался через присягу. В казахском контексте султан был тем, кого признавали роды, кого поддерживали бии, но государем он становился лишь в том случае, если собрал клятву всех подчинённых. Это был акт не насилия, а ритуальной, политико-юридической связи. Точно так же в Московском царстве князь становился царём не тогда, когда взбирался на трон, а тогда, когда приносили присягу верности— от боярина до стрельца, от черного люда до митрополита. Именно поэтому «государь» в русском языке и сознании— не просто правитель, а тот, кто стоит над землёй по праву народной верности.
Советский Союз восстановил эту политическую форму на новом, модернизированном уровне. Армейская присяга, обязательная для всех мужчин, была не техническим элементом дисциплины, а актом политической лояльности. Служба в армии превращала каждого крестьянина, рабочего, студента— казаха, якутa, узбека, русского— в гражданина, в того, кто дал клятву народу и государству. СССР стал государством не только потому, что имел Красную Армию, КГБ и ядерное оружие, но потому, что десятки миллионов людей произнесли: «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, торжественно присягаю…» Это была секулярная сакрализация власти. Человека соединяли с государством через добровольный и торжественный акт.
Сегодня же вся структура политической власти на постсоветском пространстве лишена этого акта признания. Ни президент Казахстана, ни президент России, ни глава любой другой республики не может сказать, что народ дал ему клятву. Армия стала контрактной, присяга формальной, служба факультативной. Молодые люди массово избегают не только службы, но и любой формы ответственности перед государством. При этом само государство продолжает требовать от них подчинения, налогов, патриотизма. Но это невозможно: без акта присяги гражданин— не субъект государства, а всего лишь объект управления.
Более того, исчезновение присяги как массовой институции обнажает ложность самого понятия «государства» в его политическом смысле. Возникает парадокс: формально существует государственная машина— флаг, гимн, армия, налоги, законы, но нет главного— взаимной клятвы между властью и населением. Русская традиция в этом смысле особенно чувствительна: от «служу царю и отечеству» до «служу Советскому Союзу»— в ордынской политической культуре государственность всегда рождалась через службу и присягу. И если служба исчезает, а народ не присягал— исчезает и традиционное евразийское государство.
Поэтому сегодняшняя политическая конструкция, лишённая присяги и службы, существует в режиме унаследованной инерции. Это не государство в подлинном смысле, а механизм управления, лишённый вертикальной клятвы. Народ не субъект, а масса. А правители не цари, не президенты в демократическом смысле, а просто бии: влиятельные, контролирующие, но не принятые в полном смысле. История учит: как только исчезает присяга, исчезает верность. А с ней и сама возможность существования политического целого.
Таким образом, для восстановления подлинной государственности в евразийской модели необходимо вернуть идею присяги. Это не призыв к милитаризации, а призыв к восстановлению базовой политической связи между человеком и властью. Только присягнувший может требовать и защищать. Только получивший клятву может править без страха и террора. Без этого правитель— лишь временно удачливый бий.
В современной евразийской политике ощущается фундаментальный дефицит легитимности, который нельзя восполнить ни экономическим ростом, ни аппаратной стабильностью. Его корень — в утрате института присяги как формы политического признания государства народом. Современные лидеры в постсоветском пространстве, будь то президенты или "отцы нации"— остаются в логике биев: влиятельных, признанных, способных карать и миловать, но не обладающих подлинным суверенитетом в феодально-государственном смысле. Бий может быть могуществен, но он не государь. Он не получил клятву народа.
В традиционной степной и русской политике суверенитет рождался через присягу. В казахском контексте султан был тем, кого признавали роды, кого поддерживали бии, но государем он становился лишь в том случае, если собрал клятву всех подчинённых. Это был акт не насилия, а ритуальной, политико-юридической связи. Точно так же в Московском царстве князь становился царём не тогда, когда взбирался на трон, а тогда, когда приносили присягу верности— от боярина до стрельца, от черного люда до митрополита. Именно поэтому «государь» в русском языке и сознании— не просто правитель, а тот, кто стоит над землёй по праву народной верности.
Советский Союз восстановил эту политическую форму на новом, модернизированном уровне. Армейская присяга, обязательная для всех мужчин, была не техническим элементом дисциплины, а актом политической лояльности. Служба в армии превращала каждого крестьянина, рабочего, студента— казаха, якутa, узбека, русского— в гражданина, в того, кто дал клятву народу и государству. СССР стал государством не только потому, что имел Красную Армию, КГБ и ядерное оружие, но потому, что десятки миллионов людей произнесли: «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, торжественно присягаю…» Это была секулярная сакрализация власти. Человека соединяли с государством через добровольный и торжественный акт.
Сегодня же вся структура политической власти на постсоветском пространстве лишена этого акта признания. Ни президент Казахстана, ни президент России, ни глава любой другой республики не может сказать, что народ дал ему клятву. Армия стала контрактной, присяга формальной, служба факультативной. Молодые люди массово избегают не только службы, но и любой формы ответственности перед государством. При этом само государство продолжает требовать от них подчинения, налогов, патриотизма. Но это невозможно: без акта присяги гражданин— не субъект государства, а всего лишь объект управления.
Более того, исчезновение присяги как массовой институции обнажает ложность самого понятия «государства» в его политическом смысле. Возникает парадокс: формально существует государственная машина— флаг, гимн, армия, налоги, законы, но нет главного— взаимной клятвы между властью и населением. Русская традиция в этом смысле особенно чувствительна: от «служу царю и отечеству» до «служу Советскому Союзу»— в ордынской политической культуре государственность всегда рождалась через службу и присягу. И если служба исчезает, а народ не присягал— исчезает и традиционное евразийское государство.
Поэтому сегодняшняя политическая конструкция, лишённая присяги и службы, существует в режиме унаследованной инерции. Это не государство в подлинном смысле, а механизм управления, лишённый вертикальной клятвы. Народ не субъект, а масса. А правители не цари, не президенты в демократическом смысле, а просто бии: влиятельные, контролирующие, но не принятые в полном смысле. История учит: как только исчезает присяга, исчезает верность. А с ней и сама возможность существования политического целого.
Таким образом, для восстановления подлинной государственности в евразийской модели необходимо вернуть идею присяги. Это не призыв к милитаризации, а призыв к восстановлению базовой политической связи между человеком и властью. Только присягнувший может требовать и защищать. Только получивший клятву может править без страха и террора. Без этого правитель— лишь временно удачливый бий.
(«Бий не властелин, но избранник народа, судья, посредник, слово его сильно, пока оно справедливо»
Шокан Валиханов
Записки о судебной реформе, 1862).
Шокан Валиханов
Записки о судебной реформе, 1862).
Флавий Арнегискл (лат. Flavius Arnegisclus), вероятно готского происхождения, был одним из выдающихся военачальников Восточной Римской империи середины V века. Он действовал в переломную эпоху, когда балканские провинции подверглись мощному давлению со стороны гуннской державы Аттилы, а Восточная империя пыталась удержать контроль над диоцезом Фракия и нижнедунайскими землями.
Первое достоверное упоминание об Арнегискле относится к 441 году, когда он, будучи офицером при дворе императора Феодосия II, убил военного магистра Иоанна по прозвищу Вандал. Источники отмечают личную вражду как непосредственный мотив конфликта, но в политическом контексте борьбы за влияние при дворе Феодосия II этот акт следует рассматривать также как часть внутренней борьбы за высшие военные должности. После устранения Иоанна Арнегискл быстро продвигается по службе и получает ряд ключевых командных назначений.
В 443 году он занимает пост comes rei militaris во Фракии— на фоне крупномасштабного вторжения гуннских войск под командованием Аттилы. Его задачей становится организация обороны вдоль дунайского лимеса, координация действий гарнизонов и мобильных частей, а также поддержание порядка в стратегически важном регионе. По-видимому, Арнегискл проявил себя как энергичный и способный военачальник, поскольку уже к 447 году он назначается на высшую региональную военную должность магистра армии Фракии (magister militum per Thracias).
В том же 447 году Аттила начинает новый опустошительный поход на Балканы. Разорив большую часть Дакии и Нижней Мёзии, гунны продвигаются к Фракии. Арнегискл организует контрудар, выйдя из укреплённого Марцианополя (совр. Девня в Болгарии) навстречу гуннской армии. Сражение происходит на берегах реки Утус (ныне река Вит), в окрестностях города Абритус, недалеко от важнейших военных маршрутов и фортов нижнедунайской линии.
По свидетельству Приска Панийского, византийского историка и дипломата, сопровождавшего посольство к Аттиле, Арнегискл пал в бою, пронзённый стрелами гуннов. Приск отмечает:
"...и в битве на реке Утус Арнегискл пал, пронзённый стрелами варваров, хотя до последнего проявлял храбрость, достойную римлянина. Его смерть потрясла войско и посеяла уныние, ибо был он полководцем опытным, мужественным и справедливым."
(Приск Панийский, фрагм.18
Excerpta de legationibus, FHG IV, 101)
Гибель Арнегискла стала важным военным и психологическим ударом для римских войск. После поражения при Утусе гунны практически беспрепятственно прошли через Балканы, разорили множество городов и укреплений, вплотную подошли к стенам Константинополя. Это вынудило императора Феодосия II подписать новый мирный договор, ещё более унизительный, чем прежние: империя согласилась на огромную дань и временный отказ от ряда крепостей в Нижней Мёзии.
Хотя само сражение на реке Утус не получило особой огласки в византийской и латинской историографии, гибель Арнегискла осталась в памяти как пример редкой верности долгу и воинской доблести в последние десятилетия существования римской военной традиции в нижнедунайском регионе. Его имя упоминается в более поздних византийских хрониках и, возможно, сохранилось в местной памяти Фракии как образ преданного магистра, павшего с оружием в руках в борьбе с кочевыми завоевателями.
Первое достоверное упоминание об Арнегискле относится к 441 году, когда он, будучи офицером при дворе императора Феодосия II, убил военного магистра Иоанна по прозвищу Вандал. Источники отмечают личную вражду как непосредственный мотив конфликта, но в политическом контексте борьбы за влияние при дворе Феодосия II этот акт следует рассматривать также как часть внутренней борьбы за высшие военные должности. После устранения Иоанна Арнегискл быстро продвигается по службе и получает ряд ключевых командных назначений.
В 443 году он занимает пост comes rei militaris во Фракии— на фоне крупномасштабного вторжения гуннских войск под командованием Аттилы. Его задачей становится организация обороны вдоль дунайского лимеса, координация действий гарнизонов и мобильных частей, а также поддержание порядка в стратегически важном регионе. По-видимому, Арнегискл проявил себя как энергичный и способный военачальник, поскольку уже к 447 году он назначается на высшую региональную военную должность магистра армии Фракии (magister militum per Thracias).
В том же 447 году Аттила начинает новый опустошительный поход на Балканы. Разорив большую часть Дакии и Нижней Мёзии, гунны продвигаются к Фракии. Арнегискл организует контрудар, выйдя из укреплённого Марцианополя (совр. Девня в Болгарии) навстречу гуннской армии. Сражение происходит на берегах реки Утус (ныне река Вит), в окрестностях города Абритус, недалеко от важнейших военных маршрутов и фортов нижнедунайской линии.
По свидетельству Приска Панийского, византийского историка и дипломата, сопровождавшего посольство к Аттиле, Арнегискл пал в бою, пронзённый стрелами гуннов. Приск отмечает:
"...и в битве на реке Утус Арнегискл пал, пронзённый стрелами варваров, хотя до последнего проявлял храбрость, достойную римлянина. Его смерть потрясла войско и посеяла уныние, ибо был он полководцем опытным, мужественным и справедливым."
(Приск Панийский, фрагм.18
Excerpta de legationibus, FHG IV, 101)
Гибель Арнегискла стала важным военным и психологическим ударом для римских войск. После поражения при Утусе гунны практически беспрепятственно прошли через Балканы, разорили множество городов и укреплений, вплотную подошли к стенам Константинополя. Это вынудило императора Феодосия II подписать новый мирный договор, ещё более унизительный, чем прежние: империя согласилась на огромную дань и временный отказ от ряда крепостей в Нижней Мёзии.
Хотя само сражение на реке Утус не получило особой огласки в византийской и латинской историографии, гибель Арнегискла осталась в памяти как пример редкой верности долгу и воинской доблести в последние десятилетия существования римской военной традиции в нижнедунайском регионе. Его имя упоминается в более поздних византийских хрониках и, возможно, сохранилось в местной памяти Фракии как образ преданного магистра, павшего с оружием в руках в борьбе с кочевыми завоевателями.
Что изменится в иранской военной доктрине после конфликта 2023–2025 гг.
Победа не всегда измеряется взятыми городами. Бывают войны, после которых у побежденного— разрушенные здания, а у победителя— изменённая доктрина. Именно таковы итоги ближневосточного противостояния 2023–2025 гг. для Ирана. Не добившись абсолютной победы на поле боя, он выиграл стратегически. Иранский Генштаб, элитный корпус КСИР и оборонная промышленность теперь перестраиваются под задачи, продиктованные не столько политикой, сколько выживанием.
Генералы вчерашнего дня уходят. Кульминация профессиональной инерции— это гибель под ракетами тех, кто думал, что враг воюет "как раньше".
Одна из главных внутренних трансформаций Ирана— это генерационный сдвиг в командных структурах. Опыт старших офицеров, оттеснённых молодыми кадрами из элиты КСИР и разведки, более не считается универсальным.
Характеристики нового поколения:
Возраст: 35–50 лет
Опыт — Сирия, Йемен, Ирак, Газа (включая «невидимые» миссии)
Приоритеты: мобильность, шифрованные сети, интеграция ИИ и тактических дронов.
Ставка на ПВО:
Программа «Зульфикар-5» — создание эшелонированного щита радиуса 300–500 км.
Расширение производства систем Bavar-373, Khordad-15, их модернизация.
Внедрение дронов-перехватчиков и алгоритмов РЭБ (электронной борьбы) на базе ИИ.
Цель до 2028 года: создать зонтик над ключевыми объектами, сопоставимый по плотности с российским С-400 и частично китайским HQ-22.
С конца 2024 года иранская ядерная программа перешла в фазу, которую можно описать формулой:
"Не делаем бомбу. Но если нужно — она уже есть."
Ключевые характеристики:
Уровень обогащения урана в лабораториях превысил 84%;
Развитие центрифуг IR-9 нового поколения;
Параллельные R&D-работы по системам доставки (в том числе гиперзвуковым платформам на базе Shahab и Fattah).
Международная реакция— практически нулевая:
— МАГАТЭ отстранили от контроля;
— США ограничились «озабоченностью»;
— Китай и Россия заняли нейтральную позицию.
Сегодняшний Иран— это:
Сдерживающий фактор против Израиля
Региональный якорь для Сирии, Ливана, Ирака, Йемена
Сетевой игрок, действующий через неформальные альянсы, включая киберподразделения и трансграничные сети влияния.
Если Израиль и США опираются на «точечные удары» и «сдерживание», то Иран действует как цивилизация обороны, выстраивающая щит, под которым растёт новое поколение военных прагматиков. Это новый Иран— структурный и хладнокровный.
Тот, кто прячет огонь под куполом— живёт дольше того, кто бросается в бой с мечом.
Победа не всегда измеряется взятыми городами. Бывают войны, после которых у побежденного— разрушенные здания, а у победителя— изменённая доктрина. Именно таковы итоги ближневосточного противостояния 2023–2025 гг. для Ирана. Не добившись абсолютной победы на поле боя, он выиграл стратегически. Иранский Генштаб, элитный корпус КСИР и оборонная промышленность теперь перестраиваются под задачи, продиктованные не столько политикой, сколько выживанием.
Генералы вчерашнего дня уходят. Кульминация профессиональной инерции— это гибель под ракетами тех, кто думал, что враг воюет "как раньше".
Одна из главных внутренних трансформаций Ирана— это генерационный сдвиг в командных структурах. Опыт старших офицеров, оттеснённых молодыми кадрами из элиты КСИР и разведки, более не считается универсальным.
Характеристики нового поколения:
Возраст: 35–50 лет
Опыт — Сирия, Йемен, Ирак, Газа (включая «невидимые» миссии)
Приоритеты: мобильность, шифрованные сети, интеграция ИИ и тактических дронов.
Ставка на ПВО:
Программа «Зульфикар-5» — создание эшелонированного щита радиуса 300–500 км.
Расширение производства систем Bavar-373, Khordad-15, их модернизация.
Внедрение дронов-перехватчиков и алгоритмов РЭБ (электронной борьбы) на базе ИИ.
Цель до 2028 года: создать зонтик над ключевыми объектами, сопоставимый по плотности с российским С-400 и частично китайским HQ-22.
С конца 2024 года иранская ядерная программа перешла в фазу, которую можно описать формулой:
"Не делаем бомбу. Но если нужно — она уже есть."
Ключевые характеристики:
Уровень обогащения урана в лабораториях превысил 84%;
Развитие центрифуг IR-9 нового поколения;
Параллельные R&D-работы по системам доставки (в том числе гиперзвуковым платформам на базе Shahab и Fattah).
Международная реакция— практически нулевая:
— МАГАТЭ отстранили от контроля;
— США ограничились «озабоченностью»;
— Китай и Россия заняли нейтральную позицию.
Сегодняшний Иран— это:
Сдерживающий фактор против Израиля
Региональный якорь для Сирии, Ливана, Ирака, Йемена
Сетевой игрок, действующий через неформальные альянсы, включая киберподразделения и трансграничные сети влияния.
Если Израиль и США опираются на «точечные удары» и «сдерживание», то Иран действует как цивилизация обороны, выстраивающая щит, под которым растёт новое поколение военных прагматиков. Это новый Иран— структурный и хладнокровный.
Тот, кто прячет огонь под куполом— живёт дольше того, кто бросается в бой с мечом.
Слово «ОРДА» имеет тюркское происхождение и восходит к древнетюркскому ordu или orda, означающему лагерь, стан, ставку войска или двор правителя. В памятниках орхоно-енисейской письменности VIII века слово orduğ употребляется в значении «военный лагерь» или «военно-административный центр». Это значение сохраняется в тюркских и монгольских языках вплоть до XIII века, когда слово приобретает более политико-административный смысл и начинает означать саму ставку хана как центр власти, а затем— и синоним государства.
На монгольскую почву термин «орда» попадает через тюркское посредство и используется для обозначения ставки великого хана и его ближайшего окружения. Европейские источники XIII века, в частности латинские хронисты, начинают применять термин horde, описывая экспансию Монгольской империи. Так, Плано Карпини, посетивший ставку великого хана в 1245–1247 гг., говорит о «Орде Батыя», имея в виду не только его войско, но и административный центр: «Затем мы прибыли к Батыю, который держит свою Орду в степи за рекой Итиль. Там находится великое множество людей, ибо все нойоны со своими свитами обязаны быть при нём.» Ещё более выразительно это описано у Вильгельма де Рубрука, который в 1253 году лично посетил ставку Батыя и писал: «мы прибыли к Орде Батыя, которая подобна городу из шатров... В центре стояла его собственная кибитка— круглая, установленная на деревянных столбах». Здесь термин orda употребляется не только как наименование кочевого лагеря, но и как обозначение центра власти, сравнимого с городом— политической и социальной организацией.
На Руси слово «Орда» стало употребляться с XIII века, первоначально в значении ханской ставки, а впоследствии — как обозначение самого государства Золотой Орды. Одно из самых ранних достоверных упоминаний термина содержится в Лаврентьевской летописи под 1262 годом: «...посла князь великий Александр своих людей ко Орде». Здесь слово уже функционирует как официальный топос для обозначения центра власти, с которым ведутся дипломатические отношения. В той же летописи под 1293 годом говорится: «Прииде Дюденевы рати из Орды», где Орда— это не просто географическая ставка, но и отправная точка власти, посылающей силовое вмешательство. В XIV веке «Орда» прочно входит в официальную документацию и деловую переписку. В ярлыке хана Тохтамыша великому князю Дмитрию Донскому говорится: «...да будет ему держава от Орды и жалованье великое», где Орда выступает источником легитимности, верховной инстанцией, утверждающей права русских князей. В ряде грамот того времени (например, митрополита Киприана) также говорится о поездках «в Орду» за утверждением сана, что подтверждает статус Орды как высшей власти в глазах и духовенства, и князей. Новгородская летопись младшего извода под 1392 годом фиксирует: «Поеха великий князь Василий в Орду по великое княжение».
Даже в XV веке, когда формально влияние Золотой Орды ослабевало, в летописных текстах и дипломатических формулах сохраняется устойчивое использование слова «Орда». В Софийской первой летописи под 1449 годом отмечено: «Царь Ахмат посла послов своих в Орду», а в Рогожском летописце под 1472 годом говорится: «А великий князь Василий Иванович прия от Орды жалованье», что подтверждает устойчивое функционирование термина в московской канцелярии вплоть до заката ордынского владычества.
Таким образом, слово «Орда» проходит путь от обозначения кочевого лагеря и войска в древнетюркской среде до титульного наименования политико-административного центра, игравшего ключевую роль в формировании системы феодальной зависимости русских княжеств от Золотой Орды. Уже в XIII веке оно употребляется в русских летописях как обозначение высшей инстанции, к которой обращаются за утверждением власти и юридической легитимности. Формулы «поехал в Орду», «прия от Орды жалованье», «ярлык от Орды» становятся устойчивыми элементами официального дипломатического языка и летописной традиции, отражая реальное положение дел, при котором власть великого князя обосновывалась не только внутренней силой, но и внешним признанием со стороны хана.
На монгольскую почву термин «орда» попадает через тюркское посредство и используется для обозначения ставки великого хана и его ближайшего окружения. Европейские источники XIII века, в частности латинские хронисты, начинают применять термин horde, описывая экспансию Монгольской империи. Так, Плано Карпини, посетивший ставку великого хана в 1245–1247 гг., говорит о «Орде Батыя», имея в виду не только его войско, но и административный центр: «Затем мы прибыли к Батыю, который держит свою Орду в степи за рекой Итиль. Там находится великое множество людей, ибо все нойоны со своими свитами обязаны быть при нём.» Ещё более выразительно это описано у Вильгельма де Рубрука, который в 1253 году лично посетил ставку Батыя и писал: «мы прибыли к Орде Батыя, которая подобна городу из шатров... В центре стояла его собственная кибитка— круглая, установленная на деревянных столбах». Здесь термин orda употребляется не только как наименование кочевого лагеря, но и как обозначение центра власти, сравнимого с городом— политической и социальной организацией.
На Руси слово «Орда» стало употребляться с XIII века, первоначально в значении ханской ставки, а впоследствии — как обозначение самого государства Золотой Орды. Одно из самых ранних достоверных упоминаний термина содержится в Лаврентьевской летописи под 1262 годом: «...посла князь великий Александр своих людей ко Орде». Здесь слово уже функционирует как официальный топос для обозначения центра власти, с которым ведутся дипломатические отношения. В той же летописи под 1293 годом говорится: «Прииде Дюденевы рати из Орды», где Орда— это не просто географическая ставка, но и отправная точка власти, посылающей силовое вмешательство. В XIV веке «Орда» прочно входит в официальную документацию и деловую переписку. В ярлыке хана Тохтамыша великому князю Дмитрию Донскому говорится: «...да будет ему держава от Орды и жалованье великое», где Орда выступает источником легитимности, верховной инстанцией, утверждающей права русских князей. В ряде грамот того времени (например, митрополита Киприана) также говорится о поездках «в Орду» за утверждением сана, что подтверждает статус Орды как высшей власти в глазах и духовенства, и князей. Новгородская летопись младшего извода под 1392 годом фиксирует: «Поеха великий князь Василий в Орду по великое княжение».
Даже в XV веке, когда формально влияние Золотой Орды ослабевало, в летописных текстах и дипломатических формулах сохраняется устойчивое использование слова «Орда». В Софийской первой летописи под 1449 годом отмечено: «Царь Ахмат посла послов своих в Орду», а в Рогожском летописце под 1472 годом говорится: «А великий князь Василий Иванович прия от Орды жалованье», что подтверждает устойчивое функционирование термина в московской канцелярии вплоть до заката ордынского владычества.
Таким образом, слово «Орда» проходит путь от обозначения кочевого лагеря и войска в древнетюркской среде до титульного наименования политико-административного центра, игравшего ключевую роль в формировании системы феодальной зависимости русских княжеств от Золотой Орды. Уже в XIII веке оно употребляется в русских летописях как обозначение высшей инстанции, к которой обращаются за утверждением власти и юридической легитимности. Формулы «поехал в Орду», «прия от Орды жалованье», «ярлык от Орды» становятся устойчивыми элементами официального дипломатического языка и летописной традиции, отражая реальное положение дел, при котором власть великого князя обосновывалась не только внутренней силой, но и внешним признанием со стороны хана.
Орда в этой системе выступала как верховный сюзерен, от имени которого исходили акты, регулирующие порядок наследования княжеской власти, подтверждающие права на определённые территории и обеспечивающие политическое равновесие между различными княжескими домами. Выдача ярлыков, приём князей в Орде, налогообложение, а также контроль над внешней политикой русских земель соответствуют структурным признакам классического феодального вассалитета. Вместо инвеституры с мечом или жезлом, характерной для западноевропейской модели, роль легитимирующего акта в Восточной Европе исполнял ханский ярлык, выдаваемый после личного подношения дани (выхода) и клятвы верности.
Таким образом, с институциональной точки зрения, отношения между Русью и Ордой во многом соответствовали моделям феодальной зависимости, адаптированной к условиям степной империи. При этом «Орда» в русской терминологии XIII–XV веков становится не просто географическим понятием или названием кочевой ставки, но и понятием правовым, обозначающим источник верховной власти, распределения титулов и административного контроля над подчинёнными землями.
Таким образом, с институциональной точки зрения, отношения между Русью и Ордой во многом соответствовали моделям феодальной зависимости, адаптированной к условиям степной империи. При этом «Орда» в русской терминологии XIII–XV веков становится не просто географическим понятием или названием кочевой ставки, но и понятием правовым, обозначающим источник верховной власти, распределения титулов и административного контроля над подчинёнными землями.
Европоцентризм, евразийство, русофобия и казахоцентризм как конкурирующие нарративы современности
I. Европоцентризм.
На протяжении трёх последних столетий европоцентризм формировал не только образ прошлого, но и нормативную рамку глобального мышления. Европа в этом подходе— не географическая область, а универсальный источник прогресса, рациональности, критического мышления и самой исторической дисциплины. Исторически значимым считалось лишь то, что вписывалось в линию античности, христианства, Просвещения, капитализма и либеральных институтов. Всё иное обозначалось как вторичное, архаичное или «неполное».
Кочевые и исламские цивилизации, особенно тюрко-монгольские империи, в этой системе трактовались как внешние по отношению к Истории. В них не признавались институты памяти, легитимные формы власти или самостоятельная интеллектуальная традиция. И. Г. Гердер, например, полагал, что у кочевников нет исторического самосознания. Гегель утверждал: «История Азии— это вечное повторение одного и того же». В XIX веке европоцентризм стал сопрягаться с расовой иерархией: в концепциях Гобино, Чемберлена и Розенберга монголоидные народы олицетворяли стагнацию, пассивность и угрозу цивилизованному порядку.
Так формировался не только образ варварского Востока, но и внутренняя архитектура западной идентичности, построенной на исключении и иерархии. Европа осмысляла себя через отрицание Степи— её подвижности, многоязычия, династического синкретизма. Восток становился фоном, необходимым для самоутверждения Запада как единственного субъекта истории.
II. Евразийство: восточный ответ на западной почве
Появившееся как реакция на западное культурное и политическое доминирование, евразийство сохраняло основные координаты европейского мышления. Авторы первого поколения — Н. С. Трубецкой, П. Н. Савицкий, Г. В. Флоровский — стремились обосновать историческую и культурную самобытность России, противопоставляя её и Западу, и Азии. Центральной категорией евразийства стала цивилизация — не как географическое, а как культурно-историческое целое, включающее в себя Русь и Орду.
Однако несмотря на эту заявленную альтернативность, евразийство оставалось в логике западной имперской мысли. Оно признаёт Восток, но в подчинённой роли: как «материю», из которой слеплена Россия, как источник энергетики, но не равноправный субъект. Степь, в этой конструкции, оказывается частью русской истории, но не её соавтором. Казах, кипчак, тюрк— фигуры, у которых есть роль, но нет голоса.
Даже в позднем советском варианте евразийства — прежде всего в работах Льва Гумилёва— сохраняется эта иерархия. Его теория этногенеза объясняет исторические процессы как результат природных всплесков пассионарности, придавая Степи динамику, но не субъектность. Степные народы здесь выступают как «энергия истории», но не как источники институционального мышления. Орда у Гумилёва— это импульс, а не порядок.
При этом в Казахстане его фигура сыграла важную роль в постсоветской гуманитарной трансформации.
В 1996 году имя Гумилёва было присвоено Евразийскому национальному университету в Астане, а его идеи об Орде как цивилизационном центре способствовали частичной реабилитации исторического образа Степи. Однако на уровне академической критики всё отчётливее обозначается граница: казахская мысль благодарна Гумилёву за выход из европоцентрического тупика, но не принимает его теоретическую рамку как окончательную. Он воспринимается как переходная фигура— не выразитель казахской субъектности, а внешний её признатель.
Таким образом, евразийство— это внутренняя коррекция Европы, которая по-прежнему отказывает Степи в праве говорить от собственного имени.
III. Русофобия как европоцентрическая мутация
Русофобия, как и монголофобия, представляет собой не отклонение от европоцентризма, а его продолжение. В европейской интеллектуальной традиции Россия часто рассматривалась как не вполне Европа, как азиатская сила в европейском обличье. Это отношение к России как к гибриду, несущему в себе «угрозу Востока», восходит к романтизму и получает своё завершение в расовых теориях XX века.
I. Европоцентризм.
На протяжении трёх последних столетий европоцентризм формировал не только образ прошлого, но и нормативную рамку глобального мышления. Европа в этом подходе— не географическая область, а универсальный источник прогресса, рациональности, критического мышления и самой исторической дисциплины. Исторически значимым считалось лишь то, что вписывалось в линию античности, христианства, Просвещения, капитализма и либеральных институтов. Всё иное обозначалось как вторичное, архаичное или «неполное».
Кочевые и исламские цивилизации, особенно тюрко-монгольские империи, в этой системе трактовались как внешние по отношению к Истории. В них не признавались институты памяти, легитимные формы власти или самостоятельная интеллектуальная традиция. И. Г. Гердер, например, полагал, что у кочевников нет исторического самосознания. Гегель утверждал: «История Азии— это вечное повторение одного и того же». В XIX веке европоцентризм стал сопрягаться с расовой иерархией: в концепциях Гобино, Чемберлена и Розенберга монголоидные народы олицетворяли стагнацию, пассивность и угрозу цивилизованному порядку.
Так формировался не только образ варварского Востока, но и внутренняя архитектура западной идентичности, построенной на исключении и иерархии. Европа осмысляла себя через отрицание Степи— её подвижности, многоязычия, династического синкретизма. Восток становился фоном, необходимым для самоутверждения Запада как единственного субъекта истории.
II. Евразийство: восточный ответ на западной почве
Появившееся как реакция на западное культурное и политическое доминирование, евразийство сохраняло основные координаты европейского мышления. Авторы первого поколения — Н. С. Трубецкой, П. Н. Савицкий, Г. В. Флоровский — стремились обосновать историческую и культурную самобытность России, противопоставляя её и Западу, и Азии. Центральной категорией евразийства стала цивилизация — не как географическое, а как культурно-историческое целое, включающее в себя Русь и Орду.
Однако несмотря на эту заявленную альтернативность, евразийство оставалось в логике западной имперской мысли. Оно признаёт Восток, но в подчинённой роли: как «материю», из которой слеплена Россия, как источник энергетики, но не равноправный субъект. Степь, в этой конструкции, оказывается частью русской истории, но не её соавтором. Казах, кипчак, тюрк— фигуры, у которых есть роль, но нет голоса.
Даже в позднем советском варианте евразийства — прежде всего в работах Льва Гумилёва— сохраняется эта иерархия. Его теория этногенеза объясняет исторические процессы как результат природных всплесков пассионарности, придавая Степи динамику, но не субъектность. Степные народы здесь выступают как «энергия истории», но не как источники институционального мышления. Орда у Гумилёва— это импульс, а не порядок.
При этом в Казахстане его фигура сыграла важную роль в постсоветской гуманитарной трансформации.
В 1996 году имя Гумилёва было присвоено Евразийскому национальному университету в Астане, а его идеи об Орде как цивилизационном центре способствовали частичной реабилитации исторического образа Степи. Однако на уровне академической критики всё отчётливее обозначается граница: казахская мысль благодарна Гумилёву за выход из европоцентрического тупика, но не принимает его теоретическую рамку как окончательную. Он воспринимается как переходная фигура— не выразитель казахской субъектности, а внешний её признатель.
Таким образом, евразийство— это внутренняя коррекция Европы, которая по-прежнему отказывает Степи в праве говорить от собственного имени.
III. Русофобия как европоцентрическая мутация
Русофобия, как и монголофобия, представляет собой не отклонение от европоцентризма, а его продолжение. В европейской интеллектуальной традиции Россия часто рассматривалась как не вполне Европа, как азиатская сила в европейском обличье. Это отношение к России как к гибриду, несущему в себе «угрозу Востока», восходит к романтизму и получает своё завершение в расовых теориях XX века.
Ещё Адам Мицкевич в лекциях в Коллеж де Франс называл Россию
«Азией, принявшей маску Европы» и «татарами с православным лицом».
А Йозеф Геббельс писал в 1941 году:
«Мы воюем не с народом, а с Ордой. Не с государством, а с юртой. Это Восток, наступающий на Европу под красным знаменем».
Эти высказывания не были маргинальными. Напротив, они воспроизводили фундаментальный европейский страх перед Востоком как носителем чуждой формы бытия. Русофобия в этом контексте— форма модернизированной монголофобии. Идея о том, что Россия— это Орда, перенесённая в XX век, позволяла Европе дистанцироваться и от Степи, и от собственной восточной истории.
В этом смысле и Россия, и казахская степь в течение веков подвергались одинаковому вытеснению из Истории, трактовались как случайности или угрозы. Европоцентризм не просто исключал Восток— он дробил его, создавая иерархии внутри. Противопоставление славянина и тюрка, русского и казаха, стало частью более широкой стратегии подчинения и делегитимации.
IV. Казахоцентризм: новая рамка исторического мышления
Казахоцентризм представляет собой попытку выработать собственную историческую парадигму, не сводимую к европоцентрическим или евразийским моделям. Он исходит из признания того, что казахская степь не была ни периферией мировой истории, ни временным отклонением, а обладала устойчивыми формами политического порядка, адаптированными к особенностям ландшафта, мобилизации и социальной организации.
Историческая культура казахов формировалась на базе кочевой рациональности, институтов родовой репрезентации, династического регулирования, института биев и устной правовой традиции. Система степного управления основывалась на горизонтальной легитимности, принципах справедливости как баланса интересов и признания авторитета через согласие, а не исключительно силу.
Казахоцентризм не отрицает влияние внешних сил, но отстаивает право на автономную интерпретацию исторического опыта. Он не предлагает «новый универсализм», но утверждает многополярность исторического знания. Это не отказ от диалога, а выстраивание собственной точки зрения — как соразмерной, а не производной.
Современное обращение к казахоцентризму продиктовано не стремлением к изоляции, а необходимостью политической субъектности в условиях глобальных трансформаций. Это прагматичная рамка, ориентированная на воспроизводство независимого исторического мышления и политической позиции, соотносящейся с национальными интересами и внутренними ресурсами.
История— это не просто ретроспектива. Это механизм распределения будущего. Кто определяет, что считать разумом, прогрессом, варварством, законом— тот формирует повестку и право говорить от имени всего человечества. Европоцентризм пытался закрепить это право за собой, евразийство— оспаривало форму, но не структуру. Казахоцентризм предлагает изменить саму архитектуру исторического взгляда: не централизовать, а распредметить, не подчинить, а соотнести.
Сегодня, когда однополярность рушится, и Запад утрачивает монополию на нормы, открывается возможность для формирования множественных исторических субъектов. Казахская мысль в этом контексте может выступать не как альтернатива Западу, а как независимый вектор, исходящий из собственной логики, памяти и языка.
История— это не зеркало победителя, а борьба за право называться субъектом.
Казахоцентризм, в этом контексте, есть предложение новой рамки исторического мышления.
«Азией, принявшей маску Европы» и «татарами с православным лицом».
А Йозеф Геббельс писал в 1941 году:
«Мы воюем не с народом, а с Ордой. Не с государством, а с юртой. Это Восток, наступающий на Европу под красным знаменем».
Эти высказывания не были маргинальными. Напротив, они воспроизводили фундаментальный европейский страх перед Востоком как носителем чуждой формы бытия. Русофобия в этом контексте— форма модернизированной монголофобии. Идея о том, что Россия— это Орда, перенесённая в XX век, позволяла Европе дистанцироваться и от Степи, и от собственной восточной истории.
В этом смысле и Россия, и казахская степь в течение веков подвергались одинаковому вытеснению из Истории, трактовались как случайности или угрозы. Европоцентризм не просто исключал Восток— он дробил его, создавая иерархии внутри. Противопоставление славянина и тюрка, русского и казаха, стало частью более широкой стратегии подчинения и делегитимации.
IV. Казахоцентризм: новая рамка исторического мышления
Казахоцентризм представляет собой попытку выработать собственную историческую парадигму, не сводимую к европоцентрическим или евразийским моделям. Он исходит из признания того, что казахская степь не была ни периферией мировой истории, ни временным отклонением, а обладала устойчивыми формами политического порядка, адаптированными к особенностям ландшафта, мобилизации и социальной организации.
Историческая культура казахов формировалась на базе кочевой рациональности, институтов родовой репрезентации, династического регулирования, института биев и устной правовой традиции. Система степного управления основывалась на горизонтальной легитимности, принципах справедливости как баланса интересов и признания авторитета через согласие, а не исключительно силу.
Казахоцентризм не отрицает влияние внешних сил, но отстаивает право на автономную интерпретацию исторического опыта. Он не предлагает «новый универсализм», но утверждает многополярность исторического знания. Это не отказ от диалога, а выстраивание собственной точки зрения — как соразмерной, а не производной.
Современное обращение к казахоцентризму продиктовано не стремлением к изоляции, а необходимостью политической субъектности в условиях глобальных трансформаций. Это прагматичная рамка, ориентированная на воспроизводство независимого исторического мышления и политической позиции, соотносящейся с национальными интересами и внутренними ресурсами.
История— это не просто ретроспектива. Это механизм распределения будущего. Кто определяет, что считать разумом, прогрессом, варварством, законом— тот формирует повестку и право говорить от имени всего человечества. Европоцентризм пытался закрепить это право за собой, евразийство— оспаривало форму, но не структуру. Казахоцентризм предлагает изменить саму архитектуру исторического взгляда: не централизовать, а распредметить, не подчинить, а соотнести.
Сегодня, когда однополярность рушится, и Запад утрачивает монополию на нормы, открывается возможность для формирования множественных исторических субъектов. Казахская мысль в этом контексте может выступать не как альтернатива Западу, а как независимый вектор, исходящий из собственной логики, памяти и языка.
История— это не зеркало победителя, а борьба за право называться субъектом.
Казахоцентризм, в этом контексте, есть предложение новой рамки исторического мышления.
Суд биев как форма доюридического правосудия: аргумент против гиперформализма
Суд биев представляет собой уникальный институт обычного права, в рамках которого разрешение споров основывалось не на писаных нормах, а на консенсусной легитимности, авторитете личности и глубоком знании локального правосознания. Бий не действовал как носитель внешне установленной нормативности— он выступал арбитром, органически встроенным в сообщество и действовавшим на основании моральной интуиции, коллективной памяти и чувства меры.
Такая форма разрешения конфликтов исключала избыточную формализацию. Судебная процедура носила характер непосредственного общения, включала мнение сторон и общины и была ориентирована не на формальное установление правоты, а на восстановление согласия. Важнейшим критерием легитимности решения выступало не его соответствие отвлечённым нормам, а его признание участниками как справедливого и уместного в конкретном контексте.
Русский юрист И.А. Крафт, анализируя казахское обычное право, писал:
«В степи живо чувство справедливости, и именно потому суд биев пользуется доверием: он выносит не легалистское решение, а то, которое признаётся разумным и достойным».
(«Обычное право киргизов», 1898)
Полковник и этнограф А.Л. Поторнин также указывал:
«В решениях биев редко можно найти ссылку на закон — но почти всегда в них видно чувство меры, здравого смысла и стремление прекратить ссору, а не углубить её».
Характерной чертой суда биев было то, что его решения воспринимались как справедливые даже проигравшей стороной. Отсутствие анонимности, участие всей общины в разбирательстве и высокий личный авторитет бия способствовали тому, что приговор не вызывал озлобления или стремления к реваншу. Напротив— проигравший, как правило, признавал правоту вынесенного суждения, поскольку оно отражало не только конкретные обстоятельства дела, но и общее представление о равновесии, чести и должном. Это качество усиливало правовую устойчивость общества и снижало риски повторных конфликтов.
Именно это отличает данную систему от современной юридической практики, склонной к нормативному формализму и процессуальной усложнённости. Современное судопроизводство, особенно в гражданско-правовой и административной сферах, всё чаще подменяет материальную справедливость соблюдением процедурных формальностей. При этом решение может быть вынесено строго в рамках закона, но не восприниматься сторонами как справедливое или соответствующее реальной социальной ситуации.
Суд биев функционировал в условиях высокого уровня правосознания, не опосредованного письменной юридической техникой. Норма здесь не была внешним императивом, она была частью живой традиции, частью языка и памяти. Поэтому решения, основанные на авторитете и репутации бия, имели силу обязательства без применения принудительных механизмов. Общественное согласие заменяло институциональное давление.
В условиях нарастающей юридической бюрократизации и коммерциализации правосудия (включая рост числа профессиональных тяжб, злоупотреблений процессуальными правами и затягивания разбирательств), пример суда биев представляет собой важный историко-правовой аргумент в пользу пересмотра современных подходов к разрешению споров. В частности— в сторону медиативных практик, восстановительного правосудия и признания правовой этики как неотъемлемой составляющей судебного решения.
Суд биев представляет собой уникальный институт обычного права, в рамках которого разрешение споров основывалось не на писаных нормах, а на консенсусной легитимности, авторитете личности и глубоком знании локального правосознания. Бий не действовал как носитель внешне установленной нормативности— он выступал арбитром, органически встроенным в сообщество и действовавшим на основании моральной интуиции, коллективной памяти и чувства меры.
Такая форма разрешения конфликтов исключала избыточную формализацию. Судебная процедура носила характер непосредственного общения, включала мнение сторон и общины и была ориентирована не на формальное установление правоты, а на восстановление согласия. Важнейшим критерием легитимности решения выступало не его соответствие отвлечённым нормам, а его признание участниками как справедливого и уместного в конкретном контексте.
Русский юрист И.А. Крафт, анализируя казахское обычное право, писал:
«В степи живо чувство справедливости, и именно потому суд биев пользуется доверием: он выносит не легалистское решение, а то, которое признаётся разумным и достойным».
(«Обычное право киргизов», 1898)
Полковник и этнограф А.Л. Поторнин также указывал:
«В решениях биев редко можно найти ссылку на закон — но почти всегда в них видно чувство меры, здравого смысла и стремление прекратить ссору, а не углубить её».
Характерной чертой суда биев было то, что его решения воспринимались как справедливые даже проигравшей стороной. Отсутствие анонимности, участие всей общины в разбирательстве и высокий личный авторитет бия способствовали тому, что приговор не вызывал озлобления или стремления к реваншу. Напротив— проигравший, как правило, признавал правоту вынесенного суждения, поскольку оно отражало не только конкретные обстоятельства дела, но и общее представление о равновесии, чести и должном. Это качество усиливало правовую устойчивость общества и снижало риски повторных конфликтов.
Именно это отличает данную систему от современной юридической практики, склонной к нормативному формализму и процессуальной усложнённости. Современное судопроизводство, особенно в гражданско-правовой и административной сферах, всё чаще подменяет материальную справедливость соблюдением процедурных формальностей. При этом решение может быть вынесено строго в рамках закона, но не восприниматься сторонами как справедливое или соответствующее реальной социальной ситуации.
Суд биев функционировал в условиях высокого уровня правосознания, не опосредованного письменной юридической техникой. Норма здесь не была внешним императивом, она была частью живой традиции, частью языка и памяти. Поэтому решения, основанные на авторитете и репутации бия, имели силу обязательства без применения принудительных механизмов. Общественное согласие заменяло институциональное давление.
В условиях нарастающей юридической бюрократизации и коммерциализации правосудия (включая рост числа профессиональных тяжб, злоупотреблений процессуальными правами и затягивания разбирательств), пример суда биев представляет собой важный историко-правовой аргумент в пользу пересмотра современных подходов к разрешению споров. В частности— в сторону медиативных практик, восстановительного правосудия и признания правовой этики как неотъемлемой составляющей судебного решения.